Осенний мотив в стиле ретро
Шрифт:
Последние праздники погоды.
Из невесть откуда взявшегося озорства выскакиваю на крыльцо с небольшим зеркальцем — надо поприветствовать этих неподвижных мучеников науки.
Висит. Самое смешное — летающее блюдце спокойно несет бессмысленную вахту над моим домом, маскируясь под серебристое облачко подозрительно правильной формы. И невысоко — пожалуй, метров сто.
И буслы спокойно летят к ближнему хутору, ноль внимания на это чудо.
А как поприветствовать — азбукой Морзе? Но я и ее не знаю, помню только с детских лет знаменитый SOS — три точки, три тире, три точки.
Попробую — им-то все равно, пусть знают, что я их вижу и отношусь к ним более чем спокойно.
Итак, три точки…
Впадаю в форменное детство.
Нет ведь никакой тарелки, есть обычный атмосферный фантом, и некому там принимать мой шуточный SOS.
Просто потребность в живой душе — сегодня утром мне хоть на полчасика нужна живая душа, которой я поведал бы об уроке латыни, поделился бы гипотезой о таинственной связи рассуждений историка
Впадаю в детство.
Надо не баловаться с зеркальцем, а думать, утюжить времена, в которых спрятан ключ к живому Борису Струйскому.
Включаю магнитофон — который уже раз. Который уже раз Володя Штейн будет внушать мне «Голос».
Включаю, и Володя неторопливо и с легкой хрипотцой начинает:
Не Господь ли завьюжил пыльтрубным гласом над звездной прорубью?Голос был,Голос в бубен бил,Голос счастья сулил с три короба.Голос ал, словно росплеск зорьяснорусская россыпь звонницы…Но вздымается зверь-позор,всем коего долы полнятся.Штыкозубый площадный зверьискромсает рассвет наш подлостью,и тугая волна потерьпеной страха сотрет тень Голоса.Володя меняется, надсадно хрипит, почти ощутимо юродствует:Не вели, государь, казнить.Горечь пьем из колодца дней.Червь сомнения точит дни,извиваясь на грязном дне.Петрушкой, перегрызшимкукловодовы ниточкии впавшим в мечту, как в грех,заречемся ль в приказе пыточномсупротивничать силе впредь?Трачен временем тронный бархатнаших бунтовими щенков пугать.В непредвиденном тлеет завтра,перекроенное наугад.Снова меняется Володя, иная окраска…Жадно пью я очами рысьимикрай, глотнувший медуху-вольницу,окропив Русь кровавыми брызгами,солнце воли к закату клонится.Захлебнемся ль в раскольничий вексловопенными млечными реками?Дополна на Руси звонарей,да ударить в набат некому,Хрип…да ударить в набат — дрожь берет,бледнеет по-кабацки опухшее лицо,в курятнике порывов соловецкий хорекпальцы наполняет расплавленным свинцом.И снова спад…Оттого ль и нейдет в западню нашусчастья лось,звероликий и нежноглазый?Все простое из нас повыветрилось,лишь горечь чернокнижья осталась.Проступает на иконе предчувствия слеза,как четвертое измерениевозрожденной Троицы.Пламя красок устало доски лизать.Сквозь пожар очищения нам откроетсякрасноблико мерцающий будущего сколэхо Голоса над столетием дальнимисцеляет пылающим рублевским мазкомпоэзии российской исповедальню.И тяжело, почти рассудочной прозой…Громоздкие валуны многослойных словворочаются, как обиженныедохристианские идолы,словно чувствуют — вблизи неприступно зло,а издали — подсудно ли?Да и поздно издалипротягивать руки в прошлого сколы,непоправимо заоваленные.Немой от рождения сувенирныйЦарь-колокол жив.Переплавлены вечезвонцы опальные.И лишь эхо тенями Голосов усопшихосеняет переплески российского дождя,внезапной нотой, чистой и высокой,в Заонежье отражаясь и в шепот нисходя.Щелкаю тумблером.
Тишина.
Очень талантлив Володя, и все на вторых ролях в своем театре. Объективно нет их, вторых ролей, но на самом деле — еще как! Чем ему помочь? А Верочка все хлопочет о неустроенной его личной жизни…
Володя сыграл бы Бориса Струйского, великолепно сыграл бы одним голосом, напиши я такую пьесу. Но в роль эту Володю не пустят —
внешнее несходство, то да се…Да уж, внешне они далеки, между прочим, и голоса наверняка разные. Но ведь есть еще что-то…
Странная вещь, как и все, что связано с Борисом Иннокентьевичем, «сувенирный». Так говорили ли в то время, не заскочил ли он вперед с этим французистым прилагательным? И насчет четвертого измерения — ведь только-только появились работы Эйнштейна и Минковского, время как дополнительная ось координат еще не вышло из области дискуссий. Тем более, сразу же воткнуть эту ось в рублевскую икону…
Да, странного много, но может быть, в нем суть.
Забавно или нет, но тарелка изменила цвет, понятие для таких штуковин, пожалуй, не слишком определенное, и все-таки изменила — стала как бы гуще.
Это я обнаружил часов в пять, после обеда, вернее того, что я называю обедом в отсутствие Веры.
Мелькнула мысль — не из-за моих ли сигналов?
До чего же мы антропоцентричны — даже безобидное свечение над головой связываем с человеческими поступками и идеями…
Впервые за Бог знает сколько месяцев я почти доволен, вот-вот начну потирать руки. Сломалась какая-то перегородка, и в моей рукописи за это утро что-то сместилось, не знаю в ту ли сторону, но сместилось.
Радоваться, в общем-то, рано, все листы — бесформенная глыба, однако в этой глыбе кое-что замерцало. Еще одно такое мерцание, и появится намек на книгу (оборотик — «намек на книгу»! Сережа завизжал бы от негодования).
Сегодня запрусь пораньше, снова «пляшущие тени на каминном экране» вдруг повезет. Попахивает свинством, но вдруг, повезет увидеть ее, Серафиму Даниловну, божественную Симочку.
Неукладывающийся образ — жил себе потихоньку добряк и аккуратист, почтенный учитель гимназии, добросовестно отрабатывая свое жалованье, в свободное время писал стихи, которые не вскоре, через десятки лет, заиграли иными красками и подтолкнули весьма заурядного (один на один — можно!) писателя создать его, скромного латиниста, биографию…
Да, так почему неукладывающийся? Кто и во что?
А все та же Симочка. Она, одним мизинцем вышвырнувшая Бориса Иннокентьевича из спокойной чиновной заводи в иной мир.
Скорее она, чем господин попечитель, скорее она…
Но не представляю! Не могу представить учителя Струйского влюбчивым, впадающим в неистовое мальчишество. Потому что не вижу ее. Как ни стараюсь, увидеть не могу.
А вдруг Сергей Степанович, мягколапчатый, в семи издательских водах полосканный, прав, и не стоит усложнять.
Эволюция — усложнение. Выучили эту истину, прониклись ею и усложняем, усложняем, усложняем… Скоро уже неудобно будет сказать: Он увидел Ее и полюбил с первого взгляда. Как так! А где психологический и сексуальный резонанс, где предшествующие разочарования и пустоты, где… Как будто за встречей двух симпатичных молодых людей не должно стоять естественное стремление узнать друг друга поближе.
Включаю портативную игрушку, и хрипловатый голос Володи заполняет комнату:
От простоты уходишь ввысь,но небо зеркалом хрустальнымвсе отражает,и усталоземля мне шепчет: сын, вернись!Вернись…Как будто есть возврат,как будто с блудными сынами,которых лик Иного манит,ведется честная игра.О игры неба и земли!Мы рвемся ввысь, где воздух чище,потом всю жизнь почву ищем,где сквозь навоз произросли.И остаемся посреди,как атмосферные фантомы,лишенные земного дома,мир звезд нам души бередит.Окалина с заблудших душспадает искрозвездным ливнем.Мальчишка, милая наивность,всю ночь в предстартовом бреду…Любопытно, откуда это — «предстартовый», какими ветрами занесено к нему в строки?
Что он знал о тарелках, которые по несколько дней зависают над домом неверующего? Что означают эти «атмосферные фантомы»?
Наши устремления, застрявшие на полпути, нацеленные на беспредельность и не попавшие туда, ибо всякая реальность живет иссякающим импульсом, — так, что ли? Потом силовые поля обстоятельств — «и остаемся посреди»…
Кончаются дрова. Поэтому устрою символический огонек.
Ради ожидаемого броска.
А ведь я даже не посреди, я только слегка подпрыгнул и вот-вот по колени погружусь в ту самую усердно удобренную почву, удобренную душами нашими, экскрементированными той самой пеной страха…
Дорожка в парке, длинная, как английский сентиментальный роман.
— Ты труп, воплощение неподвижности, — кричит Борису Иннокентьевичу совсем юная дама, и ее милые черты искажаются полной гаммой негодования.
Я теряюсь. Подло, в конце концов, подглядывать семейные сцены, даже созданные собственным воображением, но могу поручиться — это живой парк, живая листва, живые одуванчики и одуванчиковая поземка, и посреди дорожки Борис Струйский того периода, который по его же записям считается наисчастливейшим.