Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Осенний мотив в стиле ретро
Шрифт:

Ильин облизывает пересохшие губы — ответственный момент в его допросе.

— Вот поймите меня, Борис Иннокентьевич, — продолжает он, втискивая в голос свой максимум сочувствия, — постарайтесь понять. Листовочки-то у вас обнаружены, тем самым братец Иван Данилович здорово под монастырь вас подвел. Но дело опять же по-разному повернуть можно, скажем к слову — вдруг вы по неопытности поскользнулись, с кем не бывает. Но тогда извольте сие утверждение искренностью своей доказать. Кто вам чемоданчик передал — вот в чем загвоздка. Назовите, покайтесь, и все в порядке. К чему вам морока эта?

— Да не знаю я, как чемодан в доме оказался, — начинает нервничать Струйский, — ей-богу не знаю, может, подбросил кто, может, Иван занес, спросите у него…

— Э-э, нет, так дело не пойдет, — назидательно тянет Ильин, —

опять вы душевным моим расположением пренебрегаете. Чемоданчик к вам после ареста Ивана Даниловича попал, так? Действие это через сестру его шло — через вашу супругу, однако она лишь сигнал дала, дабы некий неизвестный передал вам означенный груз, сама же она не встречалась с ним — таково именно, уверяю вас, было условие ее братца. Ее, значит, под удар никак не ставить, а только вас. Потому ее положение безусловно твердое — никакого, дескать, сигнала не давала, никакого чемоданчика в глаза не видела. Последнее — вероятнейшая возможность, а первое, простите великодушно, — чистейшая ложь. Но нас, поверьте, Борис Иннокентьевич, ее гимназические игры со всякими тайными знаками нимало не трогают. Нас личность, встречавшаяся с вами, интересует, и все. Согласны ли назвать ее?

11

Я — в меняющемся там. Капкан — портрет, глаза Ильина и прочее — тот же, но Струйский — иной. Он явно подавлен, дурно выбрит, под глазами мешки.

— Что же вы упорствуете, Борис Иннокентьевич? — устало спрашивает полковник. — Право, смешно, впрочем, скорее печально. Печально видеть, как разумный и талантливый молодой человек упорствует в заблуждениях. На что надеетесь?

Струйский затравленно молчит. Не столь уж малой ценой дался ему этот опыт — пусть собеседник выложится, откроет карты, а там решать. Странно подчас постигается писателем цена слова…

— Дело-то закрывать надо — вот беда, — спокойно продолжает полковник Ильин, — и может оно для вас не тем — ох, не тем! — концом повернуться. Вы ведь как рассчитываете — предполагаете легким испугом отделаться? Не выйдет, батенька, ничего такого не предвидится. Мы учреждение серьезное, у нас всякие меры доступны. Вот хотите простенькую картинку изображу?

Струйский поводит глазами, полковник сейчас для него — опасный предмет, источник боли, вроде капканной защелки.

Ильин устраивается поудобней и приступает к живописи.

— Картина первая, милостивый государь. Свидетельствуем мы вас в смысле умственной полноценности, и что же? Всплывает тут разное, вот и папаша ваш как он дни-то свои окончил? Как божий человек, верно? Оттого, может, и наследственность дурная. Да не сверкайте, не сверкайте взглядом-то, испепелите поди, а у меня тоже семья и дела государственные. Свидетельствуем вас и говорим тогда по совести: не виновен господин Струйский в деяниях своих, но дабы впредь социалисты умственным расстройством его не пользовались, излечить его следует. И на много лет, сударь мой, медицинским воздействиям подвергнетесь, опять же статейки в газетах — надо же, канальи эти, социалисты, к темной возне своей кого привлекают — Господом обиженных, потому в здравом уме верить им невозможно. Тем самым и нам на пользу послужите, устои монархии своим примером укрепите. А публика, узнав, чьи стишки иногда печатались, вздохнет, посмеется, да пожалуй, какой журналишко десяток-другой подписчиков утратит. Публика она дура, господин Струйский, сами небось понимаете…

Струйский оторопело слушает все это, а полковник, чувствуется, благодарен подследственному за безусловное внимание.

— И из-за чего, из-за каких идей муки вам принимать? А главное — из-за кого? Небось студентик с завихрениями или тем хуже — слесаришка, начитавшийся популярных брошюрок.

— А вы же поэт, Борис Иннокентьевич, — голос Ильина густеет от убедительности, — ей-богу, поэт. Недавно вот из записочки вашей, неудачно на волю переданной, стихи я своей Марии Карловне показывал, это супруга моя, дама, поверьте, тонкая в литературном вкусе, так в слезу ее вогнал, всплакнула она… Право же, поэзия…

И полковник Ильин голосом Володи Штейна (чем не сочетание!) зачитывает:

Быть может, мы и чудом уцелели,но Бог спаси, коль голову пригнем.Не жги себя изнутренним огнемзатлеет
хворост поздних сожалений.
Сноп искорок спалит тебя в ночисолома чувств воздушна и горюча.Дым сожалений сладостно нас мучит,но горестно огонь потерь кричит.

— Ей-богу, за душу берет, — едва ли не восторженно комментирует полковник. — И представьте, все это — как оно у писателей называется? огонь души и прочее, все это обратится в прах, будет осмеяно и забыто. И ради кого? Ради какого-то недоучки, который все едино попадется и вас продаст, и еще Серафиму Даниловну не пощадит, на нее гору напраслины наворочает. Обидно-с! А еще обидней, что господа социалисты про вас же подумают: дескать, как он каторги избежал? И решат — продал он нас и по-легкому сумасшедшим домом отделался. Да-с! И мы в таком случае никаких опровержений заявлять не станем, напротив, намекнем кое-где, что вы нам серьезные услуги оказали. Полная компрометация получится, верно?

— Это подлость, — удивительно спокойно говорит Струйский, — обычная подлость, и со временем она раскроется…

— Философствуете? — ухмыльнулся Ильин, впрочем не без приятности. — Что ж, не прочь и я с вами пофилософствовать. Со временем, говорите… Так ведь с каким временем? Жизнь — она одна, и коротка к тому же, ох, коротка. В истории кое-что, конечно, всплывает, иногда даже правда всплывает, но вам-то что с того? Ваша-то единственная жизнь покалечена, а таланты загублены. А от того, что в меня потом, через сто лет, стрелы метать станут — разве мне больно? Я за государственным интересом, как за каменной стеной и навеки за ней останусь. Сек бы я беспощадно философов, которые молодых людей с пути сбивают, ибо в их писаниях не настоящий человек выведен, коему богом шесть десятков лет отмерено и по пути соблазнов всяких разбросано сверх числа, не настоящий, а как бы ангельский, который живет сколь угодно долго и высокими идеалами каждый свой шаг правит…

Полковник Ильин передергивает плечами, словно противен ему этот философский гомункулус, живущий сообразно идеалам.

— Устал я с вами, — тоскливо говорит он. — Разоткровенничался, а вы? Ну да Бог рассудит, молчите. Хотел я было вторую картинку перед вами разыграть, поинтересней первой, да не стану, пусть она вам сюрпризом покажется. Как раз к Рождеству…

На этом все прерывается — нет кабинета с капканом, нет Струйского. Я сижу в кресле и сквозь наплывающую головную боль пытаюсь сообразить, в кого же я швырял мраморной птицей — в полковника или в голубого гнома. И мельтешат передо мной странные обрывки: каменная стена государственных интересов, о которую бессмысленно расшибается пепельница, краснобокий, уютно поблескивающий медными частями «Паккард», модель 1907 года, лоскутки каких-то вальсов проносятся в голове, и никак, ну никак не выходит проникнуть туда, в камеру с сероватыми стенами и огромным потеком сырости в верхнем углу.

«Паккард» урчит и не хочет трогаться с места. Холеная ручка с перламутровыми ногтями тянется к позолоченной телефонной трубке, дабы впрыснуть туда бесконечно милые глупости о последнем карлсбадском сезоне.

Улыбки: эк господин Измайлов по сологубовской «Королеве Ортруде» проехался! Неужто не читали? «Биржевые ведомости», да-с!.. и нафедорит Сологуб… ха-ха…

Благословенное неспешной возвышенностью ретро, где всюду есть ход, кроме камеры с сероватыми стенами и огромным потеком сырости в верхнем углу.

12

Пусть завтра голова развалится, но сегодня мой день.

Действительно, передо мной, вокруг меня, всюду — камера. И невероятный дух, концентрат сырости и беды, — беда пахнет по-своему.

— Будьте вы прокляты, — громко шепчет Струйский.

Кто — вы?

Дело-то повернулось второй картинкой, кою добродушный полковник Ильин не пожелал объяснить. И возможно, первая, весьма тщательно нарисованная, кажется теперь Борису Иннокентьевичу едва ли не идиллией.

Похихикивая и неуклюже пританцовывая в цветастой гирлянде патриотических бантиков, проплывает перед ним Иннокентий Львович, мудрый и слишком впечатлительный родитель его. И пытается бить земные поклоны перед укрепленным в рамочке самоличным письмом Пуришкевича Владимира Митрофановича и толстой пожелтевшей пачкой «Русского знамени», под рамочкой сложенной.

Поделиться с друзьями: