Ошибка
Шрифт:
Спрятав все в сумку, я тихо вышел на улицу.
Теперь даже если за мной пустят собаку – хотя я не знал, сможет ли какая-нибудь собака вести следы сапог по мартовскому снегу – то на этом чердаке погоня придет в тупик.
Выйдя с другой стороны квартала, я оказался на остановке маршрутного такси.
И через пару минут уже сидел в теплой, насквозь прокуренной водителем «газели», которая везла меня туда, где я оставил свою машину.
Я закрыл глаза. Кто-то сел рядом со мной и чем-то тонко задел – то ли банным веником, тот ли стеблями цветов из букета…
Я вздрогнул – и тут же с пронизывающей остротой вспомнил тот случай…
Когда точно так же – не помню по какой причине; кажется, машина стояла в сервисе или я ехал
И как точно так же касалась меня своей тонкой, почти детской ручкой, моя жена Анечка, когда я сидел рядом с нею, уже будучи не в силах…
…И синий вол, исполненный очей…
Нет, нет, нет!
Я яростно встряхнулся.
Расслабляться не время!!!!! Я еще не все сделал! Все – потом. Анечка, город, воспоминания о лапке белого котика… Потом, потом…
Сейчас стоило думать о чем-то другом. Ободряющем и вселяющем силы.
И я вспомнил о своих окурках. Вернее не о своих – я никогда не курил – а о подброшенных мною на место засады. Это получилось с гениальной случайностью: сегодня утром, подходя к парковке, я увидел, как какой-то мужик опустошил прямо на снег пепельницу из своей машины. Выбросил целую гору окурков. Я подождал, пока он уедет, потом улучил момент, когда рядом никого не было, быстро натянул резиновые перчатки и сгреб их себе.
Потом, сидя в машине, тщательно рассортировал все на газете. Часть окурков оказались женскими, со следами губной помады – я их выбросил. Зато остальные были мужскими и явно принадлежали одному человеку, потому что на мундштуках даже я, непрофессионал, отметил совершенно одинаковый прикус.
Эти окурки я спрятал в бумажный пакетик. А потом, дожидаясь Хаканова, разбросал их вокруг себя. Причем, имитируя курильщика, на просто клал окурок на снег, а сначала выплавлял небольшую лунку специально захваченным спичками, чтобы создать иллюзию только что докуренной и выброшенной сигареты. Я не был уверен в подлинной действенности таких нехитрых уловок. Но в том, что куча одинаковых окурков вокруг натоптанного места неподалеку от трупа хотя бы ненадолго уведет розыск не в ту сторону, не сомневался.
Сейчас я подумал, что скоро вокруг бездыханного и уже начинающего вонять Хаканова засуетятся его прежние знакомые милиционеры, и какой-нибудь полупьяный опер в серой куртке будет, матерясь и царапаясь о мерзлые кусты, пинцетом подбирать мои зловредные окурки, и мне стало почти тепло.
И даже эта бесконечная, душащая меня песня вроде ушла из головы…
3
Я не любил фильм «Асса» – точнее, относился к нему равнодушно. Он казался мне надуманным и одновременно каким-то чрезмерным. Эмоции там вызывал лишь мой тезка, бессмысленно погибший негр по имени Витя, да еще черная старая машина, угробленная столь же бессмысленно. Машины я любил больше, чем людей.
Что же касается культовой группы, что делала саундтрек… По определению я должен был любить ее, ведь она цвела в годы моей молодости. Но я всегда оказывался равнодушен к такой музыке. Мои патлатые современники в грязных футболках вызывали у меня чисто физическую брезгливость, которая не позволяла воспринять суть их творчества: я был патологическим чистоплюем в лучшем смысле этого слова. Летом и зимой, в любую погоду, в мороз и даже когда болел, несколько раз в день принимал душ, а каждое утро надевал все свежее. Привык обстирывать себя сам со времен жизни в московском
общежитии, хотя там для этого не существовало практических условий. Но я просто не мог, к примеру, надеть вчерашние носки или даже рубашку – меня весь день бы преследовало тошнотное чувство собственной нечистоты.Поэтому нечесаные музыканты, кумиры семидесятых и восьмидесятых, вызывали у меня отвращение: при одном их виде я сразу представлял, какие они грязные, вонючие и прокуренные.
Да и вообще в музыке для масс я относился скептически; я не признавался никогда никому, но даже лежащие вне критики «Битлы» мне в целом не нравились. В их тонких, искусственно сладких голосах чудилось нечто немужское, я воспринимал их как кучку гомиков, хотя они таковыми, бесспорно, не являлись.
Всю жизнь, с самого детства, когда почти без принуждения учился играть на фортепиано, я любил только классику. Таким и остался к зрелости – точнее, к уже медленно надвигающейся старости.
В приверженности к серьезной музыке я высился, наверное, уже почти единичным реликтом. Потому что старое поколение почти вымерло, у моих ровесников перекосились набок мозги и сдвинулось мировосприятие, а молодые вообще не понимали и не хотели знать, что такое музыка. Заткнув уши плеером или самой модной игрушкой для придурков – «блютузом», радиоудлинителем сотового телефона, принимающего волглый хрип какой-нибудь коротковолновой радиостанции – они могли часами поглощать всякую бессмысленную ритмическую молотилку или заунывную арабско-турецкую гадость… Я никогда не критиковал их за это; каждое поколение имело право на свои привязанности, и если следующие за ними собирались слушать только ритм африканских барабанов, то это оставалось их собственным вкусом.
Каждый человек имел право быть дебилом на полную шкалу своего собственного имманентного и априорного дебилизма.
Но эта песня…
Эта песня из старого и пустого, на мой взгляд, кинофильма имела для меня свою историю.
И свое значение.
…То было давно. В моей даже не прошлой и не позапрошлой, а в какой-то просто доисторической жизни – в само существование которой сейчас уже просто не верилось.
Как не верилось сегодня, что когда-то я был просто счастлив. И даже молод. И полон надежд, каждая из которых могла сбыться, поскольку все были одинаково радужны, глупы, но не ирреальны…
И то было именно давно. В ту счастливую, имеющуюся в жизни каждого человека, но только по-разному оцениваемую потом пору. В пору моей самой зрелой и радостной молодости. Когда я, окончив Московский авиационный институт, сразу остался там же в аспирантуре и без перехода продолжил прежнюю жизнь. Полную радостей истинной молодости и прелестей исключительно столичного бытия, невозможного в нашем, хоть и миллионном, но все-таки невыразимо убогом городе.
В любой миг, в любой ситуации я мог молниеносно и четко, до последних мелких черточек – даже не как фотографию или картину, а словно тщательно отлитый барельеф – увидеть ту ночь. Которая началась обычно и мало чем отличалась от остальных, заполненных однообразным удовольствием ночей в московском общежитии – но подвела черту и решила мою дальнейшую жизнь.
Анечка была моложе меня и тогда еще училась в педагогическом. И, как многие московские студентки тех времен, пришла на танцы к нам в институт: ведь у нас было много парней, причем далеко не самых худших. На танцах-то мы и познакомились, совершенно случайно.
И столь же случайно, сколь и полностью обязательно, я затащил ее к себе в постель. Без всякой задней или передней мысли. Я не ожидал ничего от нее, маленькой и несмышленой… Более того, сложением она не походила на привычных и ставших приятными мне других, грудастых и задастых девиц. Просто в тот вечер так сложилось, что я оказался именно с нею и решил довести дело до конца. В сущности, лишь потому что не подвернулось никого другого.