Особые приметы
Шрифт:
Тоскливый страх незаметно просачивался тебе в кровь, и в тот самый момент, когда шествие довольно бодрым шагом подходило к территории упраздненного теперь гражданского кладбища для иноверцев и атеистов, сверкнула, осветив все вокруг, молния, и почти сразу, настигая перепуганных птиц, упали первые капли дождя.
В конце зимы 1951 года — шел март — Альваро сел на 64-й трамвай, которым он обычно добирался домой с улицы Мунтанер, и тут обратил внимание на то, какой плачевный и запущенный вид у вагона. В руках у Альваро был учебник «Политической экономии», который ему посоветовал прочесть Антонио, и он в энный раз просматривал теорию земельной ренты; холодный воздух, врывавшийся сквозь разбитые
На следующий день, когда Альваро возвращался после бурного свидания с Аной — было обеденное время, и он ждал к себе дядю с тетушкой, приходивших, как обычно, раз в неделю, — картина была та же самая, и это внушало тревогу: вагон 58-го трамвая был весь искалечен, и стекла все до единого выбиты. Пассажиров было немного: дама сурового и властного вида, сухонький человечек с усами щеточкой, уткнувшийся в газету, две монахини, чьи круглые лица выглядывали из белых накрахмаленных чепцов, точно два асторгских коржика. На площадке угрюмо курил кондуктор, и Альваро показалось, будто на лицах у пешеходов проглядывает враждебность: «Зачем вы сели в трамвай, не стыдно вам?»
Когда он выходил на улице Августа, какая-то женщина в трауре посмотрела ему прямо в лицо, и Альваро с удивлением заметил, что глаза у нее сердитые и она еле сдерживает гнев.
— Простите, — сказал он. — Я не знал, что…
Он сошел с трамвая; навстречу шел 23-й номер, в котором тоже были выбиты все стекла, и Альваро увидел, как две женщины заторопились к остановке наперерез молодым людям, которые собирались войти в вагон.
— Что происходит?
— Люди не ездят на трамвае в знак протеста — билеты подорожали.
— А стекла?
— Со вчерашнего дня не осталось ни единого. Народ все побил камнями.
Это проявление анархии в серой, монотонной жизни города показалось настоящим праздником. Альваро с удовольствием разглядывал угрюмую вереницу покалеченных трамваев, испытывая радость при мысли, что, оказывается, под корою покорности и конформизма бился глухой протест. Иногда во время их бурных прогулок в автомобиле Серхио делился своими планами — как он бросит вызов обществу и начнет действовать по формуле: «Угнетать бедняка, обманывать и обижать рабочего»; сговорившись с Эленой, они даже как-то решили объехать нищие кварталы города на открытой МГ и на глазах у нищих прикуривать сигарету от купюры в тысячу песет, В тот день, придя домой, Альваро позвонил Серхио и предложил ему принять участие в бойкоте.
— Наберем в машину булыжников и станем бросать в трамваи.
— Кретин ты. Это надо было делать раньше, когда трамваи были набиты людьми, как баранами… Мы с Эленой не собираемся уподобляться толпе.
— Что же ты думаешь делать?
— Сейчас вызов обществу как раз в том, чтобы стать штрейкбрехером и оскорблять тех, кто ходит пешком.
Его категорический тон не допускал возражений, и Альваро, почувствовав себя униженным, прервал разговор. Как раз в это время у него были дядя Сесар с Хорхе и кузинами и послеобеденный скучный и чинный разговор вертелся вокруг городского транспорта.
— Этим самым люди льют воду на мельницу коммунистов. С прошлой недели моя машина стоит в гараже, а я езжу на службу трамваем — для примера.
— Пепин Солер велит своим служащим показывать ему трамвайные билеты, — сказал Хорхе. — А если у кого билета не окажется, того — раз! — и за ворота.
— Матеу у себя на фабрике делает то же самое.
В воскресенье Альваро весь вечер сидел дома взаперти и занимался. А когда в понедельник, 12-го, он проснулся в обычное время, перепуганная старуха служанка, подавая ему кофе, сказала:
— Сеньорито, да это революция.
— Что такое?
— Все кругом бастуют. Народ забрасывает камнями трамваи, кажется, много убитых.
Альваро,
возбужденный, вышел на улицу. Город жил, несмотря на кажущуюся спячку, опрятные улицы центральных кварталов наводняла незнакомая толпа: суровые, исполненные решимости мужчины и женщины, словно воскресшие из 36-го года. Магазины, аптеки, бары были закрыты, отряды военной полиции, размещенные в стратегических центрах, как будто тоже захлестнул мятеж, и они не способны были поддерживать порядок.Прошло время, и у Альваро от этого дня остались лишь смутные воспоминания (перевернутые трамваи, уличные демонстрации, налет конной жандармерии на безоружную толпу). Его тогда еще незрелое сознание (понимание пришло к нему гораздо позже) не ухватило всей значительности того дня, который мог бы стать (и, без сомнения, стал для многих, кто на протяжении десятилетия не знал в Испании яростного и терпкого вкуса свободы) одним из прекраснейших дней его жизни. Двенадцать лет прошло с тех пор, и ни разу за все годы не повторилось больше такого; и часто во время тяжких душевных кризисов, которые Альваро регулярно переживал, он боялся умереть, так и не отведав еще (хотя бы на несколько часов) этого чудесного и редкого — во всяком случае, на его родине — плода, которого он тогда по юношеской несмышлености не распробовал и не оценил должным образом.
Теперь же страна пошла (как говорят) по пути невиданного прогресса, а он, неужели он так и уйдет из жизни, не увидев конца этого грязного и печального обмана?
Навстречу процессии шел нищий: увидев гроб, он торопливо снял шапку, обнажив покрытую язвами, жалкую гноящуюся лысину, и набожно перекрестился; потом он надел шапку, снова приняв безразличный вид человека, примирившегося со своим положением.
Несколько лет назад, когда ты еще работал фотокорреспондентом Франс Пресс, — это было в последние месяцы войны в Алжире, — ты возвращался с танжерского Малого рынка по шумной улице и вдруг увидел то, что тебе было нужно и что ты тщетно пытался поймать объективом «кодака»: Центральный рынок расстилался перед тобою под палящими лучами солнца, огромный, пестрый, разноцветный, со всеми его лотками, лавками и навесами. Ты стоял среди гама непонятно о чем галдевших торговцев-арабов и резкого звона колокольчиков водоносов, стоял, оглушенный этой живописной и беззастенчивой выставкой нищеты, какую можно сравнить только с нищетою высушенного солнцем населения Альмерии, которую показал тебе Антонио, и тут ты услышал голос женщины, вернее, ее слова, которые представились тебе концентратом бесконечных веков прочного порядка, иерархического понимания долга, глубоко осознанного права командовать и слепой веры в безотказное действие законов, которые мудро вершат судьбами мира:
— Посторонись, Пако, он может тебя задеть.
Ты обернулся, чтобы посмотреть, кто же это сказал, и увидел типичную до отвращения красавицу испанку, разодетую в пух и прах, с крашеными волосами, намалеванную, надушенную, напомаженную и умащенную косметикой, приобретенной, несомненно, в роскошных магазинах на Фобур Сент-Оноре, и ее мужа, мужчину с тяжелой челюстью, бурбонским носом и усиками, тщательно закрученными кверху по моде тех счастливых времен, когда царствовал Альфонс XIII и процветала оперетка; глаза его были прикрыты темными очками — точь-в-точь шоры у лошади.
Ну и сукины дети, подумал ты.
Перед ними и перед тобой стоял нищий-араб неопределенного возраста, казалось, уместивший на своем теле все язвы и увечья рода человеческого: череп покрывали болячки, один глаз, узкий, как петля, гноился от трахомы, а второй, синий, искусственный, застыл в глазнице неподвижно и безумно, точно глаз воскресшего сказочного циклопа; на тощем и рахитичном теле болтался драный пиджак; шаровары подвязаны у колен; ноги босы, одна — нормальная, другая — поджата, и искривленная, вертикально вывернутая ступня касалась земли концами пальцев, точно он шел на цыпочках.