Остановка по желанию
Шрифт:
А в сарае соседнего двора, скажем, чинно-смирненько стоял в это же самое время трофейный германский мотоцикл с коляской – марки «БМВ». Его хозяин, бывший гвардии танкист Василий, иногда по вечерам выкатывал немецкое изделие из сарая, надевал на голову танковый шлем, правой ногой лягал сверкающий сталью рычаг стартёра; мотоцикл охватывала припадочная дрожь, врубался пулемётный мотор, и весь двор начинал грохотать и синеть от закрученных хвостов дыма! Василий отстёгивал брезентовое покрытие коляски – туда залезало нас трое. А на заднее сиденье, за спиной, садился его чумной от счастья сын Валерка, и мы выезжали со двора на Интернациональную, чтобы оглушить всех на Красной, Коммунальной, Базарной и победно возвернуться
Естественно, Василий был нашим кумиром. После праздника мотоциклетного проезда мы сидели в летних сумерках на брёвнах, Василий курил, а мы по очереди надевали его фронтовой танкистский шлем, разглядывали наколки на руках, вздрагивающие на груди портреты вождей, мощные бицепсы с толстыми синими венами и гордились, что Василий живёт тут, с нами. Самый сильный силач в городе! Эта аксиома не обсуждалась.
Ребята рассказывали даже, что, ей-ей, видели, как он однажды воткнул в свою толстую вену прямо у плеча швейную иглу. Игла, как по реке, проплыла сквозь бицепс, локтевой узел и сама выскочила наружу прямо там, где начиналась вся в мозолях ладонь Василия!
Один только человек на свете не давал мне до конца поверить в безусловное величие Василия – отец! У отца тоже была татуировка, морской якорь между большим и указательным пальцами. На якоре были заметны попытки свести наколку. Но безуспешные.
Я не выдержал мучений любопытства и спросил как-то отца – мог бы он запустить себе в вену иглу, чтобы она от плеча прошла по синей жиле до самой ладони? Папа только взглянул на меня, а затем подвёл черту без аргументов: «Стопроцентная дурь!»
И вот, когда мы опять сидели вокруг Василия, любовались его «фашистским» трофеем, во дворе появился папа. Ещё на подходе отца Василий вскочил, вскинул руку к танкистскому шлему и вдруг почтительно-задушевно поприветствовался: «Здравия желаю, товарищ капитан!»
Тут-то я и увидел, что наш дворовый кумир моему отцу по плечо, не выше, хотя папа завсегда сутулился. А по тому, как стоял рядом с папой Василий, как не спешил садиться на брёвна, пока отец шёл к дому, пыхая папиросой «Казбек», я догадался, что мой папа у танкиста, похоже, в большом авторитете. И снял с повестки вопрос, кто сильнее.
Вот и спрашивается, что я мог возразить отцу, когда он вытягивал из штанов ремень, дабы провести со мной «доходчивый» педагогический урок, если даже гвардии танкист Василий, героический фронтовик, притаранивший фрицевский мотоцикл в Тамбов из самой Германии, так его уважал? А?
А матери что было возражать? У неё в классе сидело за сорок человек головорезов, уличной шпаны! А значит, она от тетрадей не поднимала головы. К тому же приходили на дом «злостные» двоечники, и она, как классный руководитель, вытягивала их успеваемость внеурочно, и не за деньги, как принято нынче.
А тётушка Дуся? Зимние и летние каникулы я частенько проводил в Арапово, под Тамбовом, в интернате для детей-сирот. С её сыновьями-близнецами. Ревниво запомнил, как обожали её интернатские! Все. Без дураков. Как ходили за ней гурьбой девчонки. Мальчишки хвастались перед нею своими удачами, а к ночи, когда отключалось общее электричество, она проходила с керосиновой лампой по палатам и каждому говорила что-то личное.
Я видел со двора, как перемещался по длинному дому свет от её лампы, причудливые тени колебались на стенах, когда она входила в створки комнат. Видел, как сзади тёти Дуси окна вновь захватывает тьма. И это шаткое, какое-то нежное, беззащитное движение света беспокоило и восхищало одновременно!
Старших ребят тётя Дуся часто собирала в своей комнате. Все, как и она, сидели в кромешной темноте на полу вдоль стен. Тётя Дуся без перерыва, резко и судорожно закашливаясь, курила папиросы «Беломорканал», ловко их выстукивая из проделанной дыры вверху мягкой пачки. Огонь вспыхивал
при затяжках, освещал её губы, кончик носа, кудри надо лбом, прижавшихся к её плечам девчонок, крашеные половицы пола и – гас, успевая напоследок подсветить грозовые облака табачного дыма. Вспыхивал вновь. Мы «проявлялись» на чёрном фоне, как фотографии, зыбко, тревожно, а тётя Дуся рассказывала истории, одна другой страшнее, и так, что девчонки порой начинали в голос визжать, и мы, «мужики», орали на них в ответ, бросались тапками, торопили продолжение. Веря и не веря, что глухой как пень конюх Сидор – оборотень, по ночам превращающийся в борова, а жена пасечника – ведьма! И у них бывают встречи в самой чаще леса, за пчелиной поляной. И однажды ночью, завидев на дороге огромного чёрного хряка, кузнец пустил на него под гору горящее колесо от телеги, и колесо въехало прямо в свинячье рыло! А на следующий день конюх заявился к лошадям с перебинтованной головой и прятал от людей свои бегающие, высокомерные поросячьи глазки…Однако душевные ночные посиделки на полу тёти-Дусиной комнаты никак не смягчали суровых детдомовских нравов. Тут за ябедничество и воровство пылко лупили даже друзей, устраивая им общую коллективную «тёмную» с наволочкой на голове. И, бывало, именно лучшие друзья казнили очередную парию с особым остервенением, словно прилюдно отрекаясь от близости, признавая общий закон выше даже самой любви и преданности.
И тётя Дуся никогда не наказывала «палачей», беря их сторону, потому что сама неколебимо верила, что донос или поклёп на товарища, воровство у ближнего – преступление с неотвратимым наказанием!
А дубасила сыновей, словно расписывалась кровью – в том, что для справедливости исключений нет! И не было выше её авторитета в этом доме детской скорби. Все ощущали себя тут равными перед негласными законами. И она, моя тётя, тоже.
Не знаю, выяснял ли кто-нибудь, как влияют войны и революции на участников и свидетелей? Ожесточаются они или, напротив того, – мягчают?
Вспомним хотя бы Великую французскую, от взятия Бастилии до 1794 года, когда очумела даже гильотина? Кто-нибудь исследовал изменения в национальных глубинах французского «я»?
Свободолюбивая нация, показавшая в бесконечно вскипающих революциях милую страсть к живодёрству, в XXI веке, похоже, откатилась в противоположный угол, к нервно-оголтелой толерантности.
Может, этот странный казус и есть исторический итог былого ожесточения? Рефлекс «национального организма» на гражданское кровопускание?
После Людовика XVI, обронившего голову на им же учреждённой гильотине, голова Робеспьера не стоила в глазах толпы ничего. Похоже, боязнь самих себя вынуждает на юридическую подстраховку от рецидивов.
Про нас тоже есть что сказать! Да ещё сколько! Но поговорим о сугубо индивидуальном.
Да, пороли меня в детстве с похвальной регулярностью, хотя я знал точно, что любили, как любил и я своих родимых истязателей. Тогда, в середине прошлого столетия, если честно, лупили практически всех знакомых мне детей, не считая разве что девочек. Но когда за стеной охаживают ремнём твоего дворового товарища – из побоев не рождалось глубокомысленных философских обобщений.
Переживались, как непогода. Тем более что без вины наказывали только по ошибке.
И потому, растирая популярные участки тела, расплатившиеся за импровизации мозга, мы даже между собой крайне редко обсуждали экзекуции, искренне полагая их нормой.
Позднее, сам трижды став отцом, с абсолютной ясностью ощутил я, что не могу задрать руку на родного «бэбика»! Не то что поистязать ремнём, а даже отвесить полноценный подзатыльник! Ну разве вскользячку, практически обозначая символ правосудия. Как прикусывает маленьких львят лев-отец своими огромными клыками, обнаруживая не гнев, а озабоченность любви.