Остановка
Шрифт:
Профессор делает строгое лицо — пытается остановить загул своих учеников. Время занятий вышло, ситуация тупиковая.
— Отложим до следующего раза? — осторожно спрашиваю.
— Почему это? — останавливается длинноволосая брюнетка в цветастой юбке, отороченной роскошной оборкой. — Бланш, — протягивает она руку.
А за ее спиной уже командует кудрявый паренек в джинсовой куртке, которого называют Пьером, и через пять минут, перейдя в свою аудиторию, дипломники замирают, точно восковые фигуры мадам Тюссо. Невозможно вообразить, что минуту назад в каждом теле все двигалось, переливалось как ртуть. XX век. Переключаемость!
— Может, сами
Конкуренция с шейком мне явно не импонирует.
— Горький… Чуковский… Ильф и Петров… Платонов… Бабель… Драматургия Маяковского… (Достаточно, достаточно!..)
Рассказываю о диспуте «Надо ли ставить «Мистерию-Буфф»?» в 1921 году, о безудержно сломанной Вс. Мейерхольдом сценической коробке и соединении сцены с залом, о том, как заменены были привычные декорации конструкцией из системы лестниц, мостков, окружавших часть глобуса с надписью «Земля», о появлении с потолка «Человека будущего»…
— Ну и как? — перебивает мое повествование седой студент с ярким шарфом, обмотанным вокруг шеи. — Это прошло?
— Вопросы после! — шипит кто-то сзади.
…Потом говорим о Корнее Чуковском, о том, как в писательском городке Переделкино жил необыкновенный кудесник, который подарил подмосковным детям библиотеку и костер со стихами и плясками, Он был фантазером и жизнелюбцем, детским классиком при жизни и ученым с мировым именем, переводчиком и наставником…
Потом речь о «Климе Самгине», об Ильфе и Петрове… Звенит звонок.
— Мы вас отвезем, — заверяет студент в шарфе.
— Полчаса остается на вопросы, — бросает Пьер, и ему поддакивает его окружение. — Вот мы слышали, что вы встречались с разными людьми. Что они думают о будущем цивилизации? Или они довольны своей жизнью, а — после нас хоть потоп?
Сейчас у Пьера синева глаз отливает лезвием, и весь он напружинен, точно струны теннисной ракетки. Не отмахнешься.
— Не берусь, месье, отвечать на такой замечательный вопрос. Но многих во Франции я сама спрашивала… вот хотя бы это: «Что бы вы хотели переменить в окружающем вас мире, чтобы быть более счастливым?» Ответы самые неожиданные. Хотите, некоторые из них я зачитаю?
Роясь в записях неказистого блокнота, пытаюсь выбрать нужное, и, словно кинонаплыв, возникают лица, силуэты, отпечатки фраз, очертания берегов…
…Под Ниццей, в горах Сан-Поль-де-Ванс, как в лесном заповеднике, живет в Коллин седовласый мечтатель Марк Шагал. В ту первую встречу в 1974-й (последняя состоялась за несколько месяцев до его кончины, десять лет спустя), он еще полон был впечатлениями от поездки в Москву, переделкинскими соловьями и березами, толпами людей у входа на его выставку в Третьяковке, встречей с друзьями, балетом Большого театра. А час спустя в своем просторном рабочем ателье, где со стен на вас глядят летающие малиновые русалки, фосфорические синие рыбы, лиловые леса, розовое небо, зеленые птицы, он уже погружается в атмосферу живописи. На этюдниках рядом со старыми картинами, которые Шагал подправляет, стоят новые, еще неизвестные: эскизы, наброски, большие полотна, здесь же рядом — мольберты, краски, коробки с разноцветными мелками. Легко, точно ребенок, он порхает между столами и так же легко перескакивает с темы на тему. Он говорит о живописи, поэзии и о времени, которое осталось ему в жизни для работы.
— Ведь еще столько надо успеть, — сетует он. — Только бы потеплело на улице. Что бы я хотел переменить? Нелегкий вопрос. Самое главное для меня — это сознание, что в мире сегодня не убивают людей.
В особенности детей. Я бы мечтал, чтобы каждый прожил на земле отпущенное ему и успел выполнить свое предназначение. — Шагал смотрит в окно. Теперь он удивительно похож на свою цветную фотографию в одном из альбомов. — Я остановил бы все войны, убийства, если бы мог. Да, я был бы более счастлив, если б в мире не умирал ни один ребенок.В тот день в Ницце было очень холодно — пустынное море, пустые лежаки, свернутые зонтики, тенты. В Коллин еще холоднее, Шагал все время мерз — впервые в эту пору в горах выпал снег. По дороге непривычно было видеть незаселенные отели, незаполненные кинотеатры. Но в залах музея Шагала, в сокровищнице Пикассо — Антибе, во дворце Леже (как и на выставке Брака в Париже) было многолюдно, будто на празднестве, концерте или торжественном богослужении Люди нуждались в искусстве больше, чем в курорте. На Парнасе, заселенном гигантами только лишь одного поколения, была другая температура…
Два года спустя, в декабре 1976-го, я вновь побывала в гостях у Шагала. Уже в канун его девяностолетия.
Через месяц президент республики Жискар д’Эстен вручит ему высшую награду — Большой крест, и будет решено впервые во Франции при жизни художника устроить выставку его картин в Лувре.
Этот декабрь совсем не походил на зиму 1974-го. Казалось, в Ниццу вернулось лето, пляжи заполнились полуодетыми людьми, скамейки, шезлонги были заняты загорающими, а около трех часов публика, одетая в вечернее, заполнила Концертный зал в Монте-Карло, чтобы увидеть балет Бежара «Мольер» — коллаж, соединивший высочайшую хореографию, пение и пантомиму, где буффонада и трагедия слились воедино.
В сумерках ясного неба дом и парк Шагала по-особенному красивы.
— Шагал по-прежнему работает с утра до вечера, — встречает меня Валентина Георгиевна, жена Шагала, и ее громадные сливовидные глаза грустно улыбаются. — За эти два года расписал плафоны в Лондоне, Чикаго, Париже… — Она оглядывается на дверь. — Сейчас закончит разговор с издателями из ФРГ и придет. Последние дни он чувствует себя немного уставшим, болеет. Стараемся приглашать друзей в это время, к чаю.
Шагал появляется минут десять спустя, чуть бледноватый, движения его несколько скованы из-за лечебного кушака, но он, как всегда, необыкновенно приветлив. Усталое, в сетке морщин лицо сияет по-ребячьи.
— Не могу забыть деревья в Подмосковье, — говорит он, чуть захлебываясь. — Я так хотел бы писать русскую природу! Там у деревьев особый наклон, форма, все другое. — Он с трудом усаживается в кресло, совсем близко. — Левитан мало что говорит западному человеку, а я гляжу на его картины и чуть не плачу. В этих ветвях и наклонах столько для меня близкого! Я бы мечтал перенести все это на полотно, но уже поздно, все поздно…
Он заглядывает в глаза, словно ожидая опровержения. Удивительная у него эта привычка — заглядывать в глаза, как бы зрительно проверяя смысл сказанного собеседником.
Спрашиваю о предстоящем юбилее, выставке.
— Боюсь этого ужасно, — шепчет он, — этих почестей. Не привык быть на виду. Награда — это, конечно, почетно, но я чересчур нервничаю. Последнее время я ведь почти не выхожу, мало бываю на людях.
— Но обо всем все знает, — вставляет Валентина Георгиевна. — Читает газеты, интересуется всем, что происходит в мире, особенно в России. Слушает радио, страшно любит музыку.
В этот момент шофер вносит корзину с розами и тюльпанами, она едва пролезает в дверь.