Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Остановки в пути

Вертлиб Владимир

Шрифт:

— Вот подожди, в обычной школе-то из тебя дурь выбьют! Ты и так у нас слишком задержался!

Он замолчал, тяжело дыша, снова откинулся на спинку и сказал уже мягче:

— Ну, ладно. Еще ничего не решено. Завтра буду говорить с твоими учителями. А сейчас иди домой. Сегодня я тебя от уроков освобождаю.

За окном неясно виднелось круглое багровое солнце. Солнечный свет, процеженный сквозь дымку зимнего тумана, через окно-фонарь падал на письменный стол. Я не пошевелился. Мысленно я обходил площадь Карлсплатц, зачарованно глядел, как вздымаются в вышину красивые, серые, гладкие бетонные стены, как укладывают друг на друга плиты, как пересекаются под идеально прямым углом коридоры, и не мог глаз оторвать от рабочих в синих комбинезонах и желтых шлемах. И тут

я представил себе, как мощные экскаваторы, бульдозеры и скреперы рушат здание школы, как сравнивают с землей весь наш район и как на его месте возводят огромные, вроде нью-йоркских, небоскребы, в которых поселятся совсем другие люди, не то, что нынешние, лучше.

— Ты меня слышал? Можешь идти! Ты оглох, что ли?

До обеда я слонялся по городу. Обошел Шведенплатц, Штефансплатц, Карлсплатц, набережную Франца-Иосифа… Не город, а одна сплошная стройка. Больше всего мне хотелось спуститься в какой-нибудь котлован, спрятаться в темном туннеле и заснуть. Меня бы там никто не нашел — ни учителя, ни родители. Когда-нибудь, может быть, через несколько недель, строители наткнулись бы на мой разлагающийся, объеденный крысами труп. Вот тогда директор стал бы на себе волосы рвать, подал бы в отставку и всю свою жизнь бы раскаивался…

На Ринге я сел на трамвай маршрута «Т», разбитый, дребезжащий и старомодный, без дверец. На каждом повороте стекла в нем начинали позвякивать. Я объехал на нем центр три раза, а потом, тоже три раза, прокатился по узкой извилистой Ландштрасер-Хауптштрасе, вдоль нескончаемых доходных домов, поднимающихся высоко в небо.

Пассажиров в это время почти не было. Только иногда до меня доносились обрывки разговоров. Я сидел в трамвае, прижавшись лбом к подрагивающему оконному стеклу, и воображал, как покончу с собой. Мысль о самоубийстве меня хоть как-то утешала, я ведь знал, что родители мой перевод в обычную школу никогда не переживут. Я же тогда в их глазах буду настоящим неудачником… Жалким, никчемным, неполноценным идиотом, который ничего, кроме презрения, не заслуживает… В памяти всплыли слова мамы: «А если тебе уготовано поражение, то в тысячу раз более горькое, чем им, австрийцам».

Лучше всего, наверное, выпрыгнуть на ходу из трамвая, пусть бы меня первая же машина переехала. Я невольно вспомнил раздавленную кошку — видел однажды в Остии. Она лежала в луже крови, широко открыв пасть, с остекленевшими глазами. Вокруг ее головы с жужжанием кружились тучи мух. Из расплющенного тела, как балки из полуразрушенного здания, торчали ребра. Тонкие, прозрачные кишки прилипли к асфальту. Помню, я тогда с ужасом и с отвращением отвернулся. Ну и что — я тоже скоро такой буду?

Я решил из трамвая не выпрыгивать. Топиться мне тоже как-то не хотелось. Я очень не любил холодную воду, а день выдался морозный, температура упала ниже нуля. Еще можно было перерезать вены, но я боялся острых предметов. Даже кухонный нож лишний раз старался в руки не брать. Самое приятное, пожалуй, — это отравиться. Так легко заснуть, без боли. Но где взять яд? Дохлый номер, ничего не скажешь.

После третьего круга кондуктор выгнал меня из трамвая. Я посмотрел на часы. Половина второго. Пора домой. Отец уже разогрел мне обед. «Покончить с собой я и завтра успею», — решил я. Сейчас я хочу есть.

Но еда мне сегодня не понравилась. Полуфабрикаты я терпеть не мог. Рыбные палочки. А еще готовые равиоли. Все это с маргарином и с кетчупом. То ли дело по выходным, когда мама сама готовит. Впрочем, после всего, что мне сегодня пришлось пережить, я и так ни кусочка проглотить не мог. Безрадостно ковырялся вилкой в тарелке. Перед моим внутренним взором стоял Ханс. Он скорчился на полу, и кто-то бил его ногами. Неужели это я? Я посмотрел на свои руки. Пальцы правой покраснели, на костяшках даже ссадины кое-где.

— Случилось что-нибудь? — спросил отец, но я промолчал.

— Да я же вижу, случилось. С одноклассниками поссорился? Подрался?

Я вздрогнул, но упрямо продолжал молчать.

— Вполне можешь мне рассказать. Неважно, что

ты сделал, я сумею понять, я на твоей стороне.

Я отпихнул тарелку, с ревом бросился прочь из кухни, упал на кровать и зарылся лицом в одеяло.

До пяти часов, до самого прихода мамы, отец пытался меня утешить, он что-то говорил и говорил, а я все плакал и плакал, и совершенно его не слушал. Время от времени отец выходил, и я слышал, как он нервно расхаживает по кухне. Ему, конечно, ужасно хотелось позвонить маме и посоветоваться, но телефона у нас до сих пор не было.

Мама не стала мучить меня расспросами.

— Оставь его в покое, — велела она отцу. — Не хочет рассказывать, и не надо, и нечего его терзать.

Я с трудом припоминаю, что на следующий день происходило на переменах между шестью уроками. Ханс Зетерка в школу не пришел. Помню, кто-то мне крикнул: «Эй, ты, русский костолом!» и «русский садист!» — но все старались держаться от меня на почтительном расстоянии. Даже Флориан, когда я с ним заговорил, отвечал односложно и искоса следил за каждым моим движением. По-моему, даже он меня побаивался.

Классная приказала мне после уроков ждать возле учительской. Сказала, что директор и учителя будут решать, оставить меня или перевести в обычную школу. «Будем думать, что же с тобой дальше делать».

В учительской, за высокими, серебристо-серыми дверями, решается моя судьба. Я, не шелохнувшись, стою в коридоре и жду. Совершенно один. Снимаю медальончик, мой знак Зодиака, и крепко сжимаю его в ладони — на счастье, вдруг поможет? Острые металлические грани больно впиваются в пальцы.

Занятия кончились, и все окна в коридоре открыты. Ледяной ветер заметает внутрь снежинки, но холода я не чувствую. На потолке покачиваются и тихо постанывают лампы с плоскими, как тарелка, еще довоенными эмалированными абажурами. Слышно, как во дворе школьный сторож разгребает дорожку. Иногда мимо проезжает машина и заглушает монотонный скрежет его лопаты. Лепные фигурки на фасаде дома напротив все сплошь в снежных шапках и со снежными бородами.

Мне уже начинает казаться, будто я прождал в коридоре несколько часов. Но когда дверь распахивается, часы показывают всего двадцать минут третьего. Сначала выходит директор. Он бросает на меня строгий взгляд. Прямо передо мной вырастает классная.

— Тебе позволили остаться в школе, — произносит она. — В виде исключения. Благодари учительницу немецкого. Она за тебя горячо вступилась. Всем доказывала, что ты — умный мальчик и непременно должен учиться в гимназии. Хвалила тебя, все повторяла, что ты литературу любишь, даже в свои одиннадцать «Страдания молодого Вертера» прочитал. А их ведь в твоем возрасте редко кто осилит. Правда, прочитал?

Я кивнул.

— Ну, хорошо, — заключает она. — На сей раз мы тебя простим. Но если еще кого-нибудь хоть пальцем тронешь — пеняй на себя. И кстати, скажи своей маме, чтобы пришла в школу.

Я почувствовал себя как висельник, сорвавшийся с веревки и потому помилованный. Вне себя от радости, я понесся домой. Еще издалека я заметил отца. Он нервно расхаживал туда-сюда у подъезда — без пальто, без шляпы, в домашних тапочках. Лицо у него было бледное.

— Где ты пропадаешь? — напустился он на меня, схватив за воротник. — Ты же час назад должен был прийти.

Но я так сиял, что он меня сразу же отпустил и тоже заулыбался.

От восторга я ему сразу же все выложил. Меня мало трогало, похвалит он меня или заругает. Но ни хвалить, ни ругать меня он не стал, а как-то посерьезнел, нахмурился и повел меня в дом.

Мама тоже не стала меня хвалить.

— Если твой враг упал, нельзя его пинать! — читала она мне нотации. — Вот в этом твой директор прав. А потом, ты же иностранец, приезжий. Никогда этого не забывай! Даже когда дерешься, ты должен не только быть смелее их, но еще и честнее. Вот тогда они тебя зауважают. Иначе только бояться и ненавидеть будут. А ты не можешь себе этого позволить, потому что если они тебя возненавидят, то вдвое, втрое сильнее, чем своего. А при первой же возможности так тебя отделают, что мало не покажется.

Поделиться с друзьями: