Останься со мной навсегда
Шрифт:
— Только не надо меня любить, Констанс, — сказал он очень тихо, склонясь над ней. — Я никогда не смогу ответить на твою любовь так, как ты этого хочешь. Я не из тех, кто влюбляется на всю жизнь.
Она сомкнула пальцы на его затылке, с наслаждением погружая руки в его густые и мягкие, как шелк, волосы.
— Я и не прошу твоей любви, Габриэле, — прошептала она. — Моей любви хватит на нас обоих.
— По-моему, это просто замечательно — то, что маме пришло в голову еще с детства обучить меня итальянскому.
— Ты так считаешь? Но мы с тобой могли бы разговаривать по-английски, если бы ты не знала итальянского. Я говорю по-английски достаточно сносно.
— Не в том дело. Просто я… я очень рада, что могу разговаривать с тобой на твоем родном языке.
Они ужинали в увитой диким виноградом беседке, расположенной
Габриэле с улыбкой смотрел на нее. В легком белом платье, подчеркивающем ее изысканную хрупкость, она казалась ему девочкой-подростком — она и выражала свои чувства с той простотой и искренностью, с какой умеет их выражать только юность.
— Твоя мама выучила итальянский, когда была в Риме? — поинтересовался он. — Ты, кажется, говорила, что один из фильмов с ее участием снимался здесь…
— Ее последний фильм снимался здесь, — уточнила Вероника. — Но она начала всерьез заниматься итальянским уже потом, когда вернулась в Штаты. Ты сам понимаешь, во время съемок у актрисы не очень-то много времени на то, чтобы изучать язык… Зато когда она бросила кино и вышла замуж за моего отца, у нее появилась масса свободного времени, и она стала брать уроки на дому. Отец говорит, мама за какие-то несколько месяцев выучила итальянский почти в совершенстве — не зря она целыми днями просиживала за учебниками.
— Наверное, твоей маме очень понравилась Италия, если ей захотелось выучить итальянский после того, как она побывала здесь.
— Я думаю, что да. Я уверена в этом, иначе она бы не стала изображать Рим буквально на всех своих картинах.
— Твоя мама пишет картины?
Вероника кивнула.
— Она пишет пейзажи. Только пейзажи, никаких лиц — и исключительно Рим… Как видишь, этот вечный город, который я называла кладбищем цивилизаций, произвел на мою маму неизгладимое впечатление. — Отпив из своего бокала с кокой, в котором позвякивали кусочки льда, она продолжала: — Мама увлеклась живописью несколько лет назад — до этого она никогда не держала в руках кисти. Оказалось, у нее есть к этому особый талант! Она взяла всего лишь несколько уроков у одного художника — и стала писать замечательные картины. В самом деле замечательные, Габриэле. Я говорю это не потому, что она моя мама. — В голосе Вероники слышались нотки гордости — она всегда гордилась и восхищалась своей матерью, которая была, в отличие от нее самой, разносторонне одаренной натурой. — Тот художник, который давал ей уроки живописи, пытался потом убедить маму выставить свои картины в какой-нибудь галерее, а отец даже хотел организовать ее персональную выставку. Но мама наотрез отказалась. Она говорит, то, что она выражает на холсте, касается только ее, и она не хочет впускать в свой мир посторонних.
— Странные, однако, взгляды на жизнь у твоей мамы, — заметил Габриэле. — Что это значит — не хочет впускать в свой мир посторонних?.. Если бы каждый артист боялся впускать в свой мир посторонних, искусства вообще бы не существовало.
— Ты прав. Но и маму я могу понять. Думаю, с Римом у нее связаны какие-то воспоминания… Воспоминания личного характера, и картины для нее — способ выражения ностальгии по прошлому. Ей совершенно не нужно, чтобы окружающие восхищались ее полотнами. — Вероника некоторое время молчала, задумчиво мешая ложечкой кусочки фруктов в десерте, стоящем перед ней, потом подняла глаза и добавила, понизив голос: — Вообще эти картины… в них действительно есть что-то ностальгическое, они навевают грусть.
— В самом деле? Но что именно в них вызывает у тебя грусть?
— Это трудно объяснить. Сама атмосфера… Эти пейзажи как будто кричат об одиночестве, о пустоте…
Она замолчала, не находя подходящих слов, чтобы передать атмосферу безнадежной грусти и болезненно-острой тоски по какому-то далекому, недостижимому счастью, которая неизменно присутствовала на холстах матери.
— Может, они написаны в мрачных тонах? — подсказал
он.— Нет-нет, дело здесь не в цвете, — она замотала головой. — Мама, напротив, всегда использует яркие краски, и почти на всех ее картинах присутствует солнце. Иногда там даже слишком много света, так много, что это выглядит неправдоподобно… Но даже солнечный свет в ее пейзажах навевает грусть — может, именно потому, что он слишком яркий… Такого яркого солнца не бывает на самом деле.
— Значит, твоя мама видит солнце более ярким, вот и все, — сказал Габриэле. — Твоя мама, насколько я понял, человек одаренный и наделенный разного рода талантами — а артистические натуры видят мир не таким, каким его видят другие.
Она потянулась к нему через стол и положила руку поверх его большой загорелой руки.
— Ты тоже видишь мир не таким, каким его видят другие?
Он улыбнулся и пожал плечами. Его улыбка была какой-то растерянной, почти смущенной, как будто он хотел извиниться перед ней и перед всем миром за то, что он не такой, как другие… В эту минуту он показался ей совсем юным, почти мальчишкой.
— Я не знаю, Вероника, — просто ответил он. — Как я могу это знать? Мне ведь неизвестно, каким видят мир другие люди, — я не могу сравнить их мир с моим. Но я заметил…
Он замолчал и посмотрел на нее сквозь ресницы, слегка сощурив глаза. В его взгляде что-то сверкнуло, и его длинные пальцы сомкнулись вокруг ее запястья.
— Что ты заметил, Габриэле? — спросила она.
— Я заметил, что не далее как вчера мир вдруг стал намного красивее, чем он был раньше… Кстати, когда будешь в следующий раз разговаривать с мамой, не забудь поблагодарить ее от моего имени. И отца, разумеется, тоже.
— Но за что, Габриэле? За что я должна их благодарить?
— Не притворяйся, что не поняла, — он улыбнулся и еще крепче сжал ее запястье. — Ты сама прекрасно знаешь за что.
Констанс стояла перед мольбертом, с которого на нее смотрело смеющееся мальчишеское лицо. Она только что закончила писать его портрет, и краски еще не просохли — наверное, поэтому его глаза казались такими блестящими… Но они и в жизни были у него такими. Они блестели всегда: когда он смеялся, подшучивая над ее любовью, когда осыпал ее ласками в порыве импульсивной нежности; когда вдохновенно рассказывал ей о своем еще не завершенном романе и фантазировал вслух о том, как будет жить, когда прославится и разбогатеет… Даже когда он погружался в задумчивость, решая про себя какие-то свои проблемы, его глаза блестели. Наверное, его глаза были такими лучистыми потому, что он хотел от жизни очень многого. И он добился того, чего хотел. Он действительно стал королем. Он стал известным сценаристом, заработал уйму денег и окружил себя роскошью… А сейчас он улыбался ей с портрета.
Констанс отступила на несколько шагов, чтобы взглянуть со стороны на свое творение. Сумела ли она передать на холсте его облик таким, каким она его себе представляла? Нет, талант художницы не изменил ей и на этот раз, хотя она никогда прежде не писала портретов — лицо, глядящее на нее с холста, было тем самым лицом, которое она знала и любила тогда, четверть века назад… Которое она любит до сих пор. У нее не было его фотографии, но ее память запечатлела его образ лучше всякого фотоаппарата, а кисть с предельной точностью отобразила на холсте это до боли любимое лицо…
С тех самых пор, как она обнаружила в себе талант художницы, у нее не раз возникало желание написать его портрет, но она не решалась, боясь, что не сумеет передать на холсте его суть. Она утоляла свою тоску по давно утраченному счастью, увековечивая на холсте места, где они бывали вместе… Констанс проглотила слезы и обвела медленным взглядом стены мастерской, сплошь увешанные ее картинами. На каждой из них незримо присутствовал он — он сидел вместе с ней на той пустой скамейке в парке, шел под руку с ней по безлюдному переулку между старинных зданий, по залитой солнечным светом аллее, улыбался ей сквозь сверкающие струи фонтана посреди пустынной площади… Только они, весна и солнце — и ни души вокруг. Он стоял рядом с ней на поросшем высокой травой пустыре, любуясь золотыми куполами собора, виднеющегося вдали. Он был везде — в сочных красках южной природы, в свежести весенней листвы, в безмятежной синеве мартовского неба и в ослепительно ярких лучах солнца, сияющего над миром ее любви. Конечно, он был на каждом ее холсте — ведь все это было вдохновлено им.