Остров на краю света
Шрифт:
Кроме него, Жан Большой никому не рассказал. После отъезда Элеоноры он стал нелюдим, часами просиживал на «Иммортелях», глядя в море, все больше и больше замыкаясь в себе. Когда он женился на моей матери, поначалу казалось, что этот брак поможет ему вылезти из скорлупы, но все перемены оказались кратковременными. Из другого вещества, писала Элеонора. Из разных миров.
Я закрыла коробку крышкой и вынесла в сад. Когда за мной закрылась дверь, я ощутила абсолютную уверенность: нога моя больше никогда не ступит в дом Жана Большого.
— Мадо. — Он ждал у калитки шлюпочной мастерской,
Я стиснула коробку.
— Чего тебе надо?
— Мне очень жаль твоего отца.
Его лицо было в тени; тени метались в глазах. У меня внутри что-то сжалось.
— Моего отца? — резко переспросила я.
Мой тон заставил его поморщиться.
— Мадо, ну пожалуйста.
— Не подходи ко мне.
Флинн протянул руку и погладил меня по предплечью. Хоть я была в куртке, его прикосновение словно обожгло через плотную ткань, и тошнотворный ужас охватил меня оттого, что желание вдруг змеей развернулось внизу живота.
— Не трогай меня! — крикнула я и ударила его. — Чего тебе надо? Зачем ты вернулся?
Я попала ему в зубы. Он прижал руку к лицу, спокойно глядя на меня.
— Ты на меня сердишься, я знаю, — сказал он.
— Сержусь?
Я обычно неразговорчива. Но на этот раз мой гнев обрел голос. Целый оркестр голосов. Я выложила Флинну все: Ле Салан, «Иммортели», Бримана, Элеонору, моего отца, его самого. Наконец у меня кончился воздух, я замолчала и сунула ему в руки обувную коробку. Он не сделал попытки ее удержать; коробка упала, и печальная повесть жизни моего отца рассыпалась ворохом бумаг. Я опустилась на колени и стала дрожащими руками собирать их.
Он безжизненно произнес:
— Сын Жана Большого? Его сын?
— Что, Элеонора тебе не сказала? Я думала, ты из-за этого так стараешься, чтобы все осталось в семье.
— Я понятия не имел. — Он прищурился; я поняла, что он очень быстро что-то соображает. — Впрочем, не важно, — сказал он наконец. — Это ничего не меняет.
Он как будто говорил сам с собой, а не со мной. Он опять стремительно повернулся ко мне.
— Мадо, — настойчиво сказал он. — Ничего не изменилось.
— О чем ты? — Я чуть не ударила его еще раз. — Конечно изменилось. Это все меняет. Ты мой брат.
У меня защипало глаза; горло было словно ободрано, из него поднималась горечь.
— Мой брат, — повторила я, держа в руках бумаги Жана Большого, и внезапно грубо расхохоталась — хохот перешел в приступ долгого, болезненного кашля.
Воцарилось молчание. Потом Флинн тихо засмеялся в темноте.
— Что такое?
Он продолжал смеяться. В этих звуках вроде бы не было ничего неприятного, тем не менее они были ужасно неприятны.
— Ах, Мадо, — сказал он наконец. — Все обещало быть так просто. Так элегантно. Никто никогда не проворачивал такой крупной аферы. Все было на местах: старик, его деньги, его пляж, его отчаянное желание обрести наследника...
Он покачал головой.
— Все было на месте. Нужно было только чуть подождать. Подождать чуть дольше, чем я рассчитывал сначала, но от меня ничего не требовалось, только дать событиям идти своим чередом. Провести год в такой дыре, как Ле Салан, — не слишком большая цена.
Он подарил мне одну из своих опасных улыбок, подобных блику солнца на воде.
— И вдруг, — сказал он, — явилась ты.
—
Я?— Ты, со своими гигантскими идеями. Со своими островными фамилиями. Со своими невозможными планами. Упрямая, наивная, абсолютная бессребреница.
Он мимолетно коснулся моего загривка; из его пальцев ударило статическое электричество.
Я его оттолкнула.
— Скажи еще, что ты для меня это сделал.
Он ухмыльнулся.
— А для кого же еще, как ты думаешь?
Я все чувствовала его дыхание у себя на лбу. Я закрыла глаза, но его лицо словно продолжало пылать у меня на сетчатке.
— Ох, Мадо. Если бы ты знала, как отчаянно я тебе сопротивлялся. Но ты совсем как этот остров: он влезает в тебя медленно и неуклонно. Не успеешь оглянуться, а ты уже попался.
Я открыла глаза.
— Ты этого не сделаешь.
— Уже поздно.
Он вздохнул.
— А как хорошо было бы стать Жан-Клодом Бриманом, — горестно сказал он. — У меня были бы деньги, земля, я бы делал что хотел...
— Тебе и сейчас ничто не мешает, — сказала я. — Бриману не обязательно знать...
— Но я не Жан-Клод.
— Что ты хочешь сказать? Вот же свидетельство о рождении, там все написано.
Флинн помотал головой. Глаза его были непроницаемы, почти черны. В них танцевали светлячки.
— Мадо, — сказал он, — это не мое свидетельство о рождении.
Я слушала его рассказ и все больше терялась. Вот она — его тайна; запертая дверь, куда он меня не пускал, наконец распахнулась. История двух братьев.
Они родились с разницей в тысячу миль и без малого два года. Хоть и не родные, а сводные, но оба походили на мать и в результате были поразительно похожи друг на друга с виду, разительно отличаясь во всех остальных отношениях. Матери «везло» на неподходящих мужчин, к тому же она отличалась непостоянством. Поэтому у Джона и Ричарда было много отцов.
Но отец Джона был богат. Он, несмотря на то что жил за границей, продолжал материально поддерживать сына и его мать, не терял с ними связь, хоть и не приезжал никогда. Поэтому братья привыкли представлять его туманной, неопределенно-благосклонной фигурой; некто, к кому можно обратиться в час нужды.
— Это была ошибка, — сказал Флинн. — И я узнал это максимально жестоким для себя способом в первый день школы.
Джон двумя годами раньше отправился в частную школу, где его учили латыни, где он играл в школьной крикетной команде, но Ричарда отвели в простую школу по месту жительства, где непохожие — в первую очередь те, кто выделялся умом, — безжалостно выявлялись и подвергались множеству изощренных и жестоких мучений.
— Мать не рассказала ему про меня. Она боялась, что, если расскажет ему про других своих мужчин, он перестанет посылать деньги.
Поэтому имя Ричарда никогда не упоминалось, и Элеонора тщательно создавала у Бримана впечатление, что они с Джоном живут одни.
Флинн продолжал:
— Если в семье были деньги, они всегда шли на брата. Школьные экскурсии, школьная форма, спортивные принадлежности. Никто не объяснял почему. У Джона был сберегательный счет на почте. У Джона был велосипед. А у меня были только те вещи, которые Джону надоели, которые он сломал или по глупости не мог научиться ими пользоваться. Никому никогда не приходило в голову, что и мне хотелось бы иметь что-нибудь свое.