Островок ГУЛАГа
Шрифт:
XXXIII
Как-то пришла к нам тетя Нюра. Гостья редкая, но всегда желанная. Еще бы, ведь она работает в больнице. Никто не делает уколы так аккуратно, как она – почти совсем не больно.
Но сейчас она взволнована и растеряна. Хотя разговаривает она с матерью тихонько, мне почти все слышно. Рядом делаю Люде бумажных чертиков.
– Ксенья, ходить к тебе я больше не буду, – торопливо объясняет тетя 11юра. – опять взялись за медиков. Мало они погубили по «делу Горького», мало крови пролили… Если что, умоляю: не забудь про моего.
Я уже слышал, что среди врачей
– Да не волнуйся ты, Нюра, – успокаивает подругу мама. Но я по голосу чувствую, что сама волнуется не меньше ее. – Все обойдется. А если, не дай Бог… Сделаю все, что смогу.
Уж не знаю, связано ли это было с визитом тети Нюры или нет, но после него комендант барака дед Михеев проверял порядок в нашем бараке с особой тщательностью. Чтобы больше двух часов никто у нас не засиживался, чтобы после десяти вечера оставались только хозяева и никаких гостей. А ведь от коменданта зависело очень многое. Как кого представит в комендатуре, так к тому и будут относиться.
XXXIV
В начале марта почти физически начало ощущаться нарастание напряжения в поведении взрослых. Они чем-то взволнованы, но друг с другом почти не разговаривают.
Родители мои теперь ни к кому не ходят, к нам тоже ходить перестали. Даже тетя Люба, самая задушевная мамина подруга, и та не появляется.
Наконец, все более или менее прояснилось. Во время одного из уроков Елизавета Макаровна вдруг объявила нам, что тяжело заболел Иосиф Виссарионович Сталин. И тут же заверила нас, что человек, который сумел одолеть стольких врагов, непременно пересилит и болезнь. Я был поражен. Неужели Сталин может болеть, как каждый из нас? Как я, например? Да не может такого быть!
Оказывается, может. Произошло то, чего никак не могло произойти. Прошло какое-то время и Елизавета Макаровна сообщила нам жуткую весть: «Умер товарищ Сталин!»
Меня это известие поразило, словно током. У всех – и у моих домашних, и у соседей, и у случайных встречных – лица серьезные, даже скорбные. Люди, встречаясь, говорят о великом несчастье народа и страны. Но – странное дело! – мы, дети, явно чувствуем: может, кто-то где-то и испытывает чувство горя, но только не наши, поселковые. Истинного своего настроения они вроде бы никак не выдают. Однако обмануть нас невозможно. Наверное, у настоящего горя существует какая-то своя особенная атмосфера, которую или ощущаешь, или не ощущаешь. Так вот, мы не чувствовали, что окружающий нас мир насыщен подлинным горем.
У Елизаветы Макаровны текут слезы, девочки в классе тоже плачут, да и многие из ребят уткнулись носами в парты. Мне почему-то смешно наблюдать все это. Хотя и страшно. Понимаю, что веселиться сейчас никак нельзя. Но ничего не могу с собой поделать и на всякий случай опускаю голову, чтобы не заметили. Не знаю, что подумала поэтому поводу учительница, но подошла она
именно ко мне, погладила по голове и, обращаясь к классу, скорбным голосом произнесла:– Дети, не отчаивайтесь. У нас еще партия есть. Она не даст нам погибнуть.
Уроки отменили, мы расходимся по домам. Но вскоре ко мне прибегает Надька Мащурова, с которой мы в одном классе учимся, и говорит:
– Давай сходим к немцам и скажем, что товарищ Сталин умер. Они ведь, наверное, не знают.
Эту семью немцев только недавно перевели к нам из какого-то дальнего поселка. По-русски они почти не говорят. Мы знаем только, что фамилия у них Кноль.
Нам открыла бабка. Увидев ее, Надька сразу же выпалила:
– Бабушка-немка, бабушка-немка, товарищ Сталин умер!
Бабка внимательно посмотрела на нее и вознесла руки к небу.
– О майн гот! О майн гот!
XXXV
На второй день меня вызывают в учительскую. Там сидят наша Елизавета Макаровна и директор Руфина Петровна. Руфина Петровна ласковым таким голосом спрашивает:
– Ты был вчера с Машуровой у соседей?
– Был.
– Что они ответили, когда Мащурова сказала, что умер товарищ Сталин?
– Там была только бабушка. Она ответила по-немецки, но я понял, что она что-то про Бога говорила.
Тут Елизавета Макаровна берет меня за ухо, больно дергает и приказывает говорить правду.
– Я и говорю правду.
– Нет – неправду! Бабка вам ответила: «Черт с ним, с вашим товарищем Сталиным».
– Она так не говорила, – возмущаюсь я. – Ничего такого она не сказала.
Елизавета Макаровна начала на меня кричать. Я никогда ее такой не видел.
– Тебя купили за булочки, поэтому ты скрываешь, но правду ты все равно скажешь.
Уху больно, она продолжает крутить его, так что я чуть не плачу. Но стою на своем: «Ничего такого бабка не говорила, кроме как про Бога».
Позвали Надьку. А она при мне врет прямо в глаза Елизавете Макаровне, что бабка-немка сказала «Ну и черт с ним, с вашим товарищем Сталиным».
– Да она по-русски разговаривать не умеет! – Едва не задохнулся от Надькиного нахального вранья.
Надька же настаивает. Может или не может бабка-немка говорить по-русски – она не знает, но что слышала, то слышала.
Ну, Надька, – думаю про себя, – ты у меня еще получишь за это вранье!
Нас отправляют в класс. Все спрашивают, за что в учительскую вызывали, но я молчу Придумываю, какую месть устроить Надьке. В конце урока мне велели собрать учебники и выйти из класса. В коридоре меня ждал энкавэдэшник. Раньше я видел, как правило, суровых энкавэдэшников, а этот был иным – приветливым. Спросил с улыбкой, кто мои мать с отцом, пригласил к себе в гости.
Когда мы пришли к нему в кабинет, он предложил мне конфеты, на что я ответил: сладкое не люблю, особенно конфеты. Он удивился, но настаивать не стал. Потом начал расспрашивать, как живу, как учусь. Поинтересовался, не обижают ли меня в классе. И даже предложил свое заступничество. Дошло до того, что мой новый, невесть откуда свалившийся на меня, «знакомый» вдруг предложил дружить. Я, правда, ответил, что у меня есть уже друзья – Колька Реймер и Муртаз Абдулаев. На что энкавэдэшник недовольно поморщился.