От первого лица
Шрифт:
— Ну как, юноша, смотрится? — спросил Даров. Он упорно продолжал называть меня юношей.
— А зачем они? — сказал я, указывая на приборы.— К физике твердого тела это не имеет отношения.
— Давайте, мой друг, исходить из следующего,— сказал Даров.— Зрителю должно быть интересно. Он должен видеть что-то работающее, двигающееся, прыгающее, мелькающее. Динамика! Ваши кристаллы малы, одинаковы и неинтересны. Мы будем показывать дугу!
— С таким же успехом можно показывать мюзик-холл.
— Это мысль,— сказал Даров.— Мюзик-холл — это мысль. Куда мы его присобачим?
—
— Правильно! Для оживляжа,— сказал Даров.
Итак, шефа собирались пустить с оживляжем. А мы с Морошкиной, как выяснилось, должны были нажигать дугу и рассказывать обо всех этих физических штучках, которые насобирал Даров. Некоторые из них я вообще впервые видел.
На первом тракте все напоминало одесскую толкучку в выходной день. В студии скопилось очень много народу: актеры, операторы, какие-то помощники, которые таскали за камерами провода и возили туда-сюда микрофоны на длинных палках, просто любопытствующие и мы с Людмилой Сергеевной. Не считая кордебалета из мюзик-холла. Даров сидел наверху, в аппаратной, и наблюдал нас на экранах. Изредка он говорил нам по радио, как нужно делать, чтобы было лучше.
Лучше никак не получалось. Только я начинал вертеть электрическую машину, как оператор отъезжал от меня, а актер в другом углу начинал с завыванием читать стихи. Кордебалет вздрагивал и делал ножкой на зрителя.
Слава богу, не было шефа. Он бы не вынес этого гибрида физики с кордебалетом. Шефа решено было пригласить прямо на передачу. Я поручился, что все будет в порядке.
Потом я зачем-то зажигал дугу, а Морошкина держала между дугой и объективом камеры темное стекло, чтобы камеру не засветило. Людмила Сергеевна вела себя не очень уверенно, да и я тоже волновался.
— Еще раз от хорала! — крикнул голос Дарова.
Мы повторили от хорала Баха, на фоне которого кордебалет изображал движение электронов, а я зажигал дугу. Во всем этом была какая-то мысль. Но Даров ее нам не раскрывал.
— Благодарю! — крикнул режиссер, и тракт кончился.
— Молилась ли ты на ночь, Дездемона?. — пропел Даров, спускаясь к нам. Он был в творческом возбуждении, ему хотелось кого-нибудь задушить. Так я понял. Он подскочил к электрической дуге и царственным жестом свел электроды.
— Вот как нужно делать, юноша! — воскликнул он.
Перед выступлением я очень волновался. Я волновался за шефа и мюзик-холл. Мне казалось, что они будут шокированы друг другом.
— Втравили вы меня в историю! — сказал шеф.— Мы прямо в эфир пойдем или на видеомагнитофон?
— Прямо,— сказал я, отрезая шефу путь к отступлению.
Шеф приехал на студию за полчаса до передачи и долго беседовал с Даровым. Старик рассказывал ему замысел и опять-таки эмоционально настраивал. Морошкина была бледна, как кафельная стенка. Она произносила шепотом какие-то заученные фразы и постоянно их забывала.
Началось все слишком даже хорошо. Музыка, стихи, огонь, кордебалет. Девушки из кордебалета были в газовых накидках. Особенно хорошо у них получилось Броуново движение. Я наблюдал за передачей на экране контрольного монитора. Это такой телевизор на колесиках и без звука. Вдруг
на нем появилось мое сосредоточенное лицо.Не совсем хорошо помню, что было дальше. Я производил какие-то опыты, Людмила Сергеевна вставляла хрупким голоском свои фразы, потом я подошел к дуге и уверенно свел электроды.
— Куда?! — зашипел оператор.
— Стекло! — скомандовал я Морошкиной, но было уже поздно. Дуга вспыхнула ослепительным светом, и я увидел на экране монитора черную глухую ночь, посреди которой мерцала полоска огня.
Я погасил дугу, но камера, точно ослепший человек, продолжала приходить в чувство, не различая окружающего. На мониторе по-прежнему был абсолютный мрак. Кордебалет тем временем двумя шеренгами прошагал перед камерой, а потом на экране, точно космический пришелец, появился прозрачный и бесплотный я. Мое лицо дернулось то ли от досады, то ли по вине электроники и произнесло:
— А сейчас перед вами выступит доктор физико-математических наук Виктор Игнатьевич Барсов.
Ослепшую камеру наконец выключили, и на экране возник шеф. Изображение было черно-белым, но я все равно почувствовал, что шеф красный от негодования. Он сделал пренебрежительный жест в сторону кордебалета и первым делом заявил, что все предыдущее не имеет отношения к физике. Потом шеф улыбнулся. Эта улыбка, в сущности, спасла передачу. Теперь его слова можно было толковать как непонятную шутку ученого. Ученые часто шутят непонятно.
Затем шеф вступил в битву за физику и, на мой взгляд, выиграл ее. Он говорил страстно. Я только один раз слышал до этого, чтобы шеф так хорошо говорил. Тогда он выступал на заседании ученого совета и громил диссертацию какого-то жука. Боюсь, что теперь в роли жука пришлось быть мне.
Шеф закончил, еще раз показали огонь, и все завершилось. Даров прибежал в студию с искаженным от горя лицом. Так, должно быть, вбегают в сгоревшие дотла пенаты.
— Запороли! — закричал Даров.— Запороли начисто! Засветили мне лучший кадр!.. Юноша, вы же физик. Нельзя так неосторожно обращаться с дугой!
— Это я виновата,— сказала Морошкина.
— А о вас, Люсенька, я вообще буду говорить на редсовете!
Даров повернулся к шефу и принялся трясти ему руку. По его словам, шеф спас то, что можно было спасти. Шеф сухо поблагодарил и тут же уехал, не удостоив меня взглядом. Судя по всему, моя ученая карьера на этом закончилась. И журналистская тоже. Я убил двух зайцев одной передачей.
В полном молчании Даров, Морошкина и я направились в редакцию. Там в кабинете главного просматривало передачу начальство. Сейчас оно должно было снять с нас стружку.
В кабинете находились три человека. Причем я сразу понял, что главный среди них не главный. Остальные были еще главнее его. В кресле перед телевизором сидел пожилой мужчина с тяжелой челюстью и довольно угрюмым лицом. Он смотрел в стенку.
Главный и чуть поглавней на стенку не смотрели. Они смотрели в рот угрюмому человеку, будто оттуда должна была вылететь птичка. Нас усадили. Еще секунд десять продолжалась пауза. Где-то внутри самого главного человека зрело решение.
— Большая удача,— наконец сказал он.