От слов к телу
Шрифт:
И хотя последнюю строфу при поздних публикациях поэт отбросил, именно в связи с ней возникают два вопроса. Отчего это бабочка вдруг поменяла женский род на мужской? И отчего строки о водяных струях и ливне «большого дня» так напоминают финальные слова памяти Маяковского из пастернаковского «Смерть поэта» (1930): «…бежала за края / Большого случая струя, / Чрезмерно скорая для хворых»?
Да потому что, как и обещал поэт, стихи, «повествуя о наиразличнейшем, на самом деле рассказывают о своем рожденьи». Пастернак сказал это в «Охранной грамоте» (1930); там же, рассказывая о своем знакомстве с Маяковским, он воспользовался «Бабочкой-бурей» как эскизом для своего живописного полотна. Из этого как будто камерно-метеорологического текста об урагане и превращениях райского создания выросло историческое размышление о кипящих котлах и революционных взрывах, о «страшном призваньи» наследников престола и гадательных избранниках поэтической лотереи. И вывод: «Победителем и оправданьем тиража был Маяковский». А дальше идет знаменитый пассаж о личной встрече с Маяковским, о том, как он читал свою одноименную трагедию — «этот душный таинственный летний текст». И уж тут-то все составляющие стихотворения «Бабочка-буря» воспроизведены в подробностях. Нужно только помнить, что Пастернак поклоняется своеобразному богу деталей. Их следует тщательно проявлять, осторожно разматывая потаенные смыслы.
«Случай столкнул нас на следующий день под тентом греческой кофейни. Большой желтый бульвар лежал пластом, растянувшись между Пушкиным и Никитской. <…> Бабочки мгновеньями складывались, растворясь в жаре, и вдруг расправлялись, увлекаемые вбок неправильными волнами зноя. Девочка в белом, вероятно совершенно мокрая, держалась в воздухе, всю себя за пятки охлестывая свистящими кругами веревочной скакалки.
Я увидал Маяковского издали и показал его Локсу. Он играл с Ходасевичем в орел и решку. В это время Ходасевич встал и, заплатив проигрыш, ушел из-под навеса по направленью к Страстному. Маяковский остался один за столиком. Мы вошли, поздоровались с ним и разговорились. Немного спустя он предложил кое-что прочесть.
<…> Выведенные блохами из терпенья, сонные собаки вскакивали на все лапы сразу и, призвав небо в свидетели своего морального бессилья против грубой силы, валились на песок в состояньи негодующей сонливости. <…>
Это была трагедия „Владимир Маяковский“, тогда только что вышедшая. Я слушал, не помня себя, всем перехваченным сердцем, затая дыханье. Ничего подобного я раньше никогда не слыхал.
Здесь было все. Бульвар, собаки, тополя и бабочки».
Рассказ Пастернака комментировался неоднократно. Если проявлять дотошность, то ничего из перечисленного в трагедии нет, хотя поэтически там, конечно, есть все. К тому же: а был ли в кофейне Ходасевич или его не было? Неведомо.
Но Ходасевич оказался удобной скрытой отсылкой к основной теме «Бабочки-бури». Он замечательно перевел знаменитое стихотворение Мицкевича «Snu'c milo's'c…» (перевод опубликован в «Утре России» 6 августа 1916 года). Недавно об этом написал статью «Мотать — таить» А. Жолковский [480] . Для демонстрации наших посылок достаточно будет названия статьи (разумеется, Пастернака там нет), двух начальных слов польского оригинала («Snu'c milo's'c…») и двух строк перевода: «Мотать любовь, как нить, что шелкопряд мотает; <…> Таить ее — пускай в душе вскипает». Воспользуемся еще и подстрочником: «Сновать [вить/ плести/ ткать] любовь, как шелкопряд, своим нутром вьет нить».
480
Жолковский А. К. Мотать — таить (Об одном переводном тексте Ходасевича) // Жолковский А. К. Избранные статьи о русской поэзии: Инвариантные структуры, стратегии, интертексты. М.: РГГУ, 2005. С. 280–291.
В «Бабочке-буре» Пастернак своеобычно преломил и развил две темы Мицкевича — Ходасевича. Основой стихотворения стал рассказ о том, как зарождался во снах шум стихотворства, как гул преображался в нити и мотки строк, а затем крылатой сущностью рвался от смолы асфальта в альт — высь — тент поднебесий — «лишь потом разражалась гроза». Сумма этой арифметики: так сходят с ума, выстраивают столбцы строк, разражаются гармоническим проливнем огня, пальбы и пыли. И при всех случайностях и порчах не забывают о телеграфном столбе и почтамте — начертательных знаках, символах письма.
Шум Мясницкой — «мя сницкой», тот самый, что «мне снится», вытягивается из польского глагола «snu'c» не только свойственным ему снованием (или мотанием, как перевел Ходасевич), но вполне русской «снулостью», сонностью. В «Бабочке-буре» это творческие сны, на бульваре перед кофейней — блошиная сонливость собак Мотание слов-mot, как таинство любви и расточительности, обволакивает дремотный кокон инфанты. На бульваре девочка в белом ткет скакалкой вкруг себя живой веревочный кокон, накапливая силы, чтобы затем повиснуть в воздухе наравне с бабочками. Мотыльки смещаются вбок, и их заменяет победительный, майский Маяковский — «бесценных слов мот и транжир». Всем свойственно любить грозу в начале мая, даже если она умопомрачительный ураган.
Ахматова в стихотворении «Маяковский в 1913 году»: «И еще неслыханное имя / [Бабочкой] Молнией влетело в душный зал…» (написано в 1940-м, к десятилетию смерти поэта).
Пастернак сотворил «Бабочку-бурю», посвятив ее своей потаенной восхищенной любви. Он рассказал в стихах о метаморфозах и росте гениального художника, в чью жизнь «входит буря, очищающая хаос мастерства определяющими ударами страсти». Маяковский сам оборачивается этим ураганом, вулканом, землетрясением (укр. землетрусом), пугающим предгорье «трусов и трусих». Когда же «выстрел выстроил» жизнь поэта, любовь стала таинством утраты, и Пастернак написал свой реквием — «Охранную грамоту», монтаж из реальности и вымысла, стихов, возможностей и фантазмов. «В таком смысле и врет искусство».
Андрей Немзер
СТИХОТВОРЕНИЕ В. Ф. ХОДАСЕВИЧА «ДЖОН БОТТОМ»
И РУССКАЯ РОМАНТИЧЕСКАЯ ПОЭЗИЯ
(заметки к теме)
В рецензии на 28-ю книгу «Современных записок» Ю. И. Айхенвальд писал: «Исключительной красотой обладает „Джон Боттом“ В. Ф. Ходасевича. Это — в стиле старинной английской баллады выдержанное стихотворение с наивными интонациями, в своем складе и музыке напоминающее слепого музыканта Ивана Козлова….» [481] Ходасевич ответил благодарным письмом («…Вы, один из немногих, поняли моего Боттома: его смысла, так хорошо и точно услышанного Вами, не понимают…»), где, в частности, заметил: «Мне было ужасно приятно Ваше упоминание о Козлове» [482] .
481
Руль. 1926. 28 июля.
482
Цит. по: Ходасевич В. Стихотворения. Л., 1989. С. 403; примеч. Н. А. Богомолова.
Согласие поэта с критиком кажется неожиданным:
поэзия «слепого музыканта» по духу своему (смирение, благословение страданий, благодарность Творцу) прямо противостоит богоборчеству, отчетливо звучащему в «Джоне Боттоме». Однако если суждение Айхенвальда можно списать на обычный для этого критика «импрессионизм», то реплика Ходасевича, явно радующегося догадке критика, указывает на наличие каких-то перекличек между «Джоном Боттомом» и стихами Козлова.«Складом» стихотворения чуждающийся терминологии Айхенвальд безусловно называет его размер: ямб 4/3 со сплошными мужскими окончаниями и перекрестной рифмой (у Ходасевича третья строка холостая: абвб). Этот «песенно-балладный» размер не обязательно отсылает к британской традиции [483] , но у Козлова используется только в переводах с английского. Таких переводов четыре. Один из них — «Разбойник» (фрагмент поэмы Вальтера Скотта «Рокби», 1825) — никаких ассоциаций с «Джоном Боттомом» не вызывает, с тремя другими дело обстоит сложнее.
483
Ср., например, балладу Жуковского «Рыбак» (1818, перевод из Гете) или «Элегию» Дельвига («Когда душа просилась ты…», <1821–1822>).
«Добрая ночь» (<1824>) — перевод весьма популярного романса, следующего за 13-й строфой первой песни «Паломничества Чайльд Гарольда». Для островитян-британцев расставание с отечеством всегда связано с отплытием. Мотив этот последовательно проведен в переводе из Байрона (грозное, но притягательное для Чайльд Гарольда море противопоставляется оставленной родине). Возникает он и в «Джоне Боттоме» («И через день на континент / Его корабль увез» [484] ), где не нагружен дополнительными смыслами и потому кажется «избыточным» — если не учитывать претекст Байрона-Козлова. Но учитывать его, видимо, стоит: Боттом отправляется на войну (а для того — сперва на материк) не по своей воле, подобно тому как на чужбину (ассоциирующуюся со смертью) следовали простые спутники свободно выбравшего изгнание Чайльд Гарольда — паж и кормчий. Их речи предвещают рассказ о последнем английском дне портного из Рэстона. «Прощаться грустно было мне / С родимою, с отцом; / Теперь надежда вся в тебе / И в друге… неземном. // Не скрыл отец тоски своей, / Как стал благословлять; / Но доля матери моей — / День плакать, ночь не спать <…> Сир Чальд, не робок я душой, / Не умереть боюсь; / Но я с детьми, но я с женой / Впервые расстаюсь! // Проснутся завтра на заре / И дети, и жена; / Малютки спросят обо мне, / И всплачется она» [485] . Ср. у Ходасевича: «И с верной Мэри целый день / Прощался верный Джон / И целый день на домик свой / Глядел со всех сторон. // И Мэри так ему мила, / И домик так хорош, / Да что тут делать? Все равно: / С собой не заберешь» (179–180). Интимно-семейная приязнь Боттома к «домику» контрастно напоминает о напряженно болезненном чувстве к родным пенатам, с которым покидает их одинокий герой Байрона: «Отцовский дом покинул я; / Травой он зарастет; / Собака верная моя / Выть станет у ворот» (81). Так намечается «родство» будущего «неизвестного солдата» не только с уповающими на Бога («друга неземного») простолюдинами, но и с их хозяином, воспринимаемым обычно как alter ego Байрона.
484
Ходасевич В. Стихотворения. С. 180. Далее «Джон Боттом» цитируется по этому изданию, страницы указываются в скобках.
485
Козлов И. И. Полн. собр. стихотворений. Л., 1960. С. 82; далее сочинения Козлова цитируются по этому изданию, страницы указываются в скобках.
В этом плане важно другое эквиметричное «Джону Боттому» стихотворение Козлова — «На отъезд», впервые опубликованное («Новости литературы». 1825. Кн. 11. Март) под вводящим читателя в заблуждение названием «Стихи, написанные лордом Бейроном в альбом одной итальянской графини за несколько недель до отъезда своего в Мессолунги». Неизвестно, знал ли Ходасевич о мистификации Козлова, но поэтика этого текста (лирический монолог; мотивы разлуки, судьбы, возможной неожиданной смерти) вкупе с размером романса из «Паломничества Чайльд Гарольда» должны были вызвать у любого квалифицированного читателя (каким автор «Джона Боттома», без сомнения, был) байроновские ассоциации: «Когда и мрак, и сон в полях, / И ночь разлучит нас, / Меня, мой друг, невольный страх / Волнует каждый раз. // Я знаю, ночь пройдет одна, / Наутро мы с тобой; / Но дума втайне смущена / Тревожною тоской. // О как же сердцу не грустить! / Как высказать печаль, — / Когда от тех, с кем мило жить, / Стремимся в темну даль [486] . // Когда, быть может, увлечет / Неверная судьба / На целый месяц, целый год, / Быть может — навсегда!» (100–101).
486
Отметим «предтютчевский» рисунок этой строфы Козлова; ср.: «Как сердцу высказать себя?» («Silentium!», не позже 1830) и «Всё милое душе твоей / Ты покидаешь на пути!..» («Из края в край, из града в град…», 1834–1836; примечательно, что в этом «ночном» стихотворении все рифмы мужские) (Тютчев Ф. И. Полн. собр. стихотворений. Л., 1987. С. 106, 133.).
Если стихотворение «На отъезд» присутствует в тексте Ходасевича как фон, то в «Ирландской мелодии» (<1828>; вольный перевод из Томаса Мура) мы находим главный мотив «Джона Боттома» — (не)возможность общения мертвых и живых. «Когда пробьет печальный час / Полночной тишины / И звезды трепетно горят, / Туман кругом луны, — // Тогда, задумчив и один [487] , / Спешу я к роще той, / Где, милый друг, бывало, мы / Бродили в тме ночной. / О если в тайной доле их / Возможность есть душам / Слетать из-за далеких звезд / К тоскующим друзьям, — // К знакомой роще ты слетишь / В полночной тишине / И дашь мне весть, что в небесах / Ты помнишь обо мне!» (137). У Ходасевича мотив этот претерпевает несколько трансформаций: в живых остается женщина (Мэри), но просит о встрече с призраком не она, а услышавший на небесах ее плач Джон: «И так сказал: „— Апостол Петр, / Слыхал я стороной, / Что сходят мертвые к живым / Полночною порой. // Так приоткрой свои врата, / Дай мне хоть как-нибудь / Явиться призраком к жене / И только ей шепнуть, // Что это я, что это я, / Не кто-нибудь, а Джон / Под безымянною плитой / В аббатстве погребен“» (184).
487
Ср.: «Сижу задумчив и один…» (Тютчев Ф. И. Полн. собр. стихотворений. С. 129.).