От Великой княгини до Императрицы. Женщины царствующего дома
Шрифт:
…Две крохотных комнатенки с подслеповатыми прорезями окон. Низкие потолки. Решетки. Мутно поблескивающая в полумраке изращатая печь. Пара нехитрых стульев. Просиженное кресло. Расшатанный стол. Старенькое, набитое мелочами бюрцо. Вытертый зеленоватый войлок полов. Портрет Елизаветы Петровны на стене. Застывший на десятилетия глухой, захлестнутый тишиной мирок, в котором замкнулась жизнь.
Может быть, в слухах была своя доля правды — сначала долгий разговор наедине с Екатериной. Увещевания. Доказательства. Обещания. Скрытые угрозы. Выбора все равно не существовало. И, независимо от обещаний, единственной дорогой стала дорога в церковь: темный коридор, крытая лестница, грохот засова, закрывавшего входную дверь. Единственное развлечение — богослужения все с тем же попом и тем же причетником. Отвечавшими враждебным молчанием на каждую попытку заговорить, бросить пару ничего не значащих слов. Для редких ненужных бесед была настоятельница, когда получала разрешение
Ждать смены правлений. Сочувствия. Милосердия. Простого безразличия к тому, что с годами теряло свое значение и остроту. Иногда в монастыре появлялись высокие посетители, даже члены царской семьи. На имя узницы приходили от неизвестных лиц значительные суммы. Но гости исчезали, а деньги по-прежнему тратить было не на что. Границы мирка оставались неизменными — при Екатерине, при Павле, при Александре I. И ответом становится обет молчания, который принимает неизвестная — сухощавая невысокая женщина со следами редкой красоты и горделивой осанкой привыкшего повелевать человека. Молчаливая по натуре, она с годами не потеряла лишь одной особенности — панического страха перед скрипом дверей, неожиданно возникавшими в полутьме тенями. Некому войти, некого ждать, и все же… Воспоминания о ее рассказах — всего лишь плод фантазии старавшихся придать себе значительности потомков.
И она понимала — нужен конец. Ее конец. «Натуральный». Благопристойный. С соблюдением всех предположенных монашеским чином обрядов. Чтобы все стало на свои места. Тридцать восемь лет заключения в этих же стенах жены царевича Ивана закончились торжественным ее погребением в Вознесенском монастыре Кремля — усыпальнице всех женщин царского дома; тридцать три года Салтычихи — похоронами в Донском монастыре, где погребали всех Салтыковых. Инокиню Досифею ждал еще более пышный обряд похорон в Новоспасском монастыре, былой усыпальнице семьи Романовых, которую они не переставали почитать и ценить. С участием всего высшего московского духовенства — заболевшего митрополита заменил его викарий, — главнокомандующего Москвы, многочисленной знати, если и не приехавшей лично, то приславшей свои экипажи. Погребальная процессия безвестной инокини растянулась едва ли не на полверсты. Ее могила стала местом всеобщих посещений. И невольный вопрос: непредвиденные обстоятельства или заранее задуманный и срежиссированный эффект? Чего не ждали и на что рассчитывали те, кто должен был проводить в последний путь Досифею? Нет сомнений, неожиданности были. Не могли не быть. И все же никаких сведений о погребении в тайный сыск не поступило, никаких особых докладов высшему петербургскому начальству и самому Александру I не последовало. Значит, задуманный результат был достигнут. Обе столицы имели возможность убедиться, что не стало подлинной дочери Елизаветы Петровны, пусть открыто и неназванной, зато погребенной со всеми необходимыми почестями. Иначе говоря, вместе с инокиней Ивановского монастыря старицей Досифеей не стало Августы Тимофеевны — княжны Таракановой.
Петру I — Екатерина II
Грязный лист слетает на круп коня. Липнет к чепраку. Срывается. Густые струи текут по плащу всадника, заливают лицо. Вытолкнутая вперед рука тонет в дымке промозглых сумерек. Копыта бьют по льющейся воде. Подойти, всмотреться… Зачем?
Есть памятники прославленные. Знаменитые. Знакомые настолько, что понятия «знаешь — не знаешь», «помнишь — не помнишь» к ним уже невозможно применить. Они разворачиваются в памяти в веренице лет, в обрывках твоей собственной жизни, слишком пережитые, чтобы сохранить отстраненность просто произведений искусства — экспонатов его истории. Разве здесь есть место для открытий, хотя бы взгляда заново, как в Медном всаднике, где все известно на память и заучено памятью, где каждое обстоятельство истории памятника давно напечатано и повторено бессчетным множеством тиражей. Кто не знает Медного всадника — чего мы не знаем о Медном всаднике!
Все так. Но странное чувство, растущее год от года, от встречи к встрече на развороте Сенатской площади — почему же в действительности ничто не хотело сходиться: замысел Фальконе, его планы, свершения и отклик на памятник ближайших потомков, Пушкина, Мицкевича, декабристов. Что видели в Медном всаднике современники и что живет в нем для нас. Единства не было, но и скульптура тревожила остротой внутренних противоречий, обойденных вниманием историков, исследователей.
Чем больше возникало недоумений, чем определенней они становились, тем очевиднее было и другое. Ответ — полный, частичный, всякий — можно было надеяться найти, только прочитав заново историю Медного всадника. Через новые документы — насколько удастся их в архивах открыть, через уже известные — если круг их расширить, подвергнуть новому сопоставлению и анализу. Работа на годы, в которой бесконечно медленно начинал вставать все тот же знакомый, но теперь
уже и впервые узнанный образ. Шел дождь. Укрывшись под одним плащом,Стояли двое в сумраке ночном.Один, гонимый царским произволом,Сын Запада, безвестный был пришлец;Другой был русский, вольности певец,Будивший Север пламенным глаголом…Гость молча озирал Петров колосс,А русский гений тихо произнес…Первый день в Петербурге. Как освобождение и как приговор. После волглых стен камеры-кельи в виленском монастыре бернардинцев. После семи месяцев заключения и допросов: славившийся «железной рукой» Новосильцов именем наместника Царства Польского искал участников студенческих обществ. Адам Мицкевич уже вышел из университетских стен. Только спасло его не это — упорное молчание товарищей.
Следствие оказалось в тупике: по всем показаниям непричастен, по духу — тут будущий граф, будущий председатель Государственного совета Российской империи Новосильцов не ошибался никогда! — виновен без снисхождения. Выход — срочная отправка в Петербург за назначением «по ведомству народного просвещения». В столице могли сами определить место и род ссылки гимназического учителя Мицкевича.
Семьсот пятьдесят верст. Без отдыха. В зябкой осенней поземке. И созвучием вихрю перебаламученных чувств, бессильных сожалений, тоски по потерянному краю — человеческая трагедия на невских берегах. 24 октября 1824 года… Первый день Мицкевича в Петербурге. Первый день Петербурга после наводнения. Крошево лачуг, заборов, немудреного скарба нищеты. Вереницы погребальных дрог. И надо всем, в свинцовом мареве готовых рухнуть на мостовую туч, взлетевший на скалу всадник. Торжествующий. Непреклонный. Неукротимый. Потом будет другой Петербург. Другие встречи. Откровенность дружбы. Восторги перед поэтическим даром. Полнота гражданского сочувствия. Но общность мыслей и чувств приведет Мицкевича и Пушкина в промозглых, захлестанных дождем сумерках к тому же всаднику. В пушкинских бумагах сохранятся тексты стихов Мицкевича — фрагменты третьей, оставшейся незаконченной части «Дзядов»: «Друзьям-москалям», «Олешкевичу», «Памятник Петру Великому»… Они увидят (смогут увидеть!) свет только в 1832 году, только в далеком Париже. И тень петербургского памятника ляжет отсветом на их строки. Отсветом строгим и точным — смысл самодержавия, судьбы России, Европы, человечества:
И русский гений тихо произнес:«…Во весь опор летит скакун лихой.Топча людей, куда-то бурно рвется,Сметает все, не зная, где предел.Одним прыжком на край скалы взлетел,Вот-вот он рухнет вниз в разобьется.Но век прошел — стоит он, как стоял.Так водопад из недр гранитных скалИсторгнется и, скованный морозом,Висит над бездной, обратившись в лед. —Но если солнце вольности блеснетИ с Запада весна придет к России —Что станет с водопадом тирании?»Для литературоведов в этих строках важны кавычки. В них — зерно споров о взглядах Мицкевича, его оценке и переоценке Петра. Мицкевича? Только почему бы пришло на ум поэту приписать свои мысли тому, кого он с первой встречи назвал «русским гением», и тем самым уйти от собственного суда и приговора? Почему в закавыченной речи здесь литературный прием — не знак единомыслия, за которым живой Пушкин? Пушкин накануне событий на Сенатской площади, полный чувствами тех кому в самом близком будущем предстояло на нее выйти.
И еще памятник. Что он здесь — повод для размышлений, случайный образ, слитностью с мыслями обоих поэтов превращенный в символ? О нем никто из исследователей в этой связи не обмолвился ни словом.
От ночи под одним плащом до «Медного всадника» — поэмы — пройдет без малого десять лет. Между встанут декабристы, неудача польского восстания. Суд Пушкина не сможет не измениться. Между символом самодержавия в лице Петра и исторической необходимостью петровских реформ для поэта ляжет острая грань — грань объективности. Она не останется незамеченной. Тем хуже!
Николай I в роли единственного цензора запретит публикацию поэмы. «Медный всадник» будет напечатан только после смерти поэта. А ведь в нем совсем новый поворот темы: противоборство маленького человека не делу Петра — памятнику. Может, точнее — человеческому образу, его единственным, подчас так трудно воспринимаемым поворотам. Они поразят в первой встрече воображение Мицкевича и неотступно пойдут за Пушкиным — непостижимым путем проникшие в бронзу императорского монумента живые черты живого человека.