Отцы
Шрифт:
— Ты ему рассказал? — недоверчиво повторил Менгерс. — И что же он ответил тебе?
— В том-то все и дело, Фите. Об этом-то я и говорю. Он совершенно согласен с тобой. Он сравнил партию с рекой, набирающей силу, но сказал, что реке этой нельзя мелеть и останавливаться: иначе река может обратиться в болото. Это были его слова.
— Да, старик умен. — Менгерс задумался.
— А те, кто хотят, чтобы река стала болотом, сказал Бебель и признал, что в партии такие люди есть, это вредители, так он и заявил — вредители, и с ними надо бороться. Про недовольных в партии — он и тебя разумел, Фите, — Бебель сказал, что не в них опасность. Наш Август Бебель постарел, но это все тот же прежний Бебель. Ты ж, наверное, сам читал, что он сказал в своей речи.
— А почему же, Ян, ты не велел напечатать в газете то, что ты мне только что рассказал? В газете об этом ни слова нет.
— Я репортеру все это выложил. Значит, просто не уместилось. Однако все было так, как я тебе
Литейщик нахмурился. Он испытующе взглянул на Хардекопфа.
— Не уместилось! — пробормотал он. В его живых глазах блеснула насмешка. Хардекопф встал коленями на песок и принялся за работу. Менгерс неожиданно крикнул:
— Вечно та же история! Мошенники, подлецы!
Хардекопф поднял голову и сердито спросил:
— О ком это ты?
— Да что там толковать, проклятая банда! — Менгерс убежал.
Хардекопф углубился в работу. С кем ни поговоришь, одни огорчения. Сначала Пельброк, теперь Менгерс. Какая муха его укусила? Горячая голова этот Менгерс. Неплохой малый, совсем неплохой, но ужасно вспыльчивый. Кое-кто из наших называет его анархистом. Ну, это, конечно, вздор. Но терпения ни на грош. Дело, по его мнению, движется чересчур медленно. Все не по нем, все-то он критикует. Огромные успехи партии он ни во что не ставит, словно их никогда и не было. Интересно, как ему живется дома. Хардекопф задумался о своем товарище. Он женат, дочка у него. Как мало они друг о друге знают, хотя уже столько лет изо дня в день работают в одном цехе. Может быть, у него неудачно сложилась семейная жизнь? Рабочий должен найти радость хотя бы в семье, иначе ему не снести такого ада. Многое из того, что говорил Менгерс, не так уж неразумно, признал Хардекопф. Он до всего доходит своим умом. А главное: глубоко вникает в интересы рабочих. Любопытно, что могло его сейчас так взвинтить?
Очень скоро Менгерс вернулся.
— Слушай, Ян! — крикнул он угрожающе, словно во всем виноват был Хардекопф. — «Эхо» неспроста не напечатало слова Бебеля о реке. На глазах у Бебеля газета перевирает то, что он говорит. В том-то и горе. Мы все погрязли в болоте, все. И Бебель видит это, но ничего не предпринимает. Могу себе представить, черт бы их всех побрал, что за компания сидит в редакции «Эха»! Ты же видишь — они искажают слова самого Бебеля.
— Но послушай-ка, — сказал Хардекопф, недоумевая. — Чего ты кипятишься? Кто и что искажает?
— Не понимаешь? Пораскинь мозгами! Пораскинь мозгами! — Обрушив на Хардекопфа эти гневные слова, Менгерс умчался.
Когда Менгерса что-нибудь бесило, он не менее десяти раз на день бегал от своей плавильной печи к рабочему месту Хардекопфа, выкрикивал какое-нибудь новое обвинение и под конец неизменно повторял: «Пораскинь-ка мозгами!» — после чего, не дожидаясь ответа, убегал. Бывший ученик Хардекопфа решительно все подвергал суровой, непримиримой критике.
— Социалистические кооперативные и потребительские организации… Это хорошо и прекрасно. Но неужели ты думаешь, Ян, что им дали бы дышать, если бы они представляли собой малейшую угрозу для капитализма? А нас они только отвлекают, уверяю тебя. Мы забываем о действительности, забываем о самом важном — о том, что необходимо уничтожить капитализм. Пораскинь-ка мозгами!
Не проходило и получаса, как он снова прибегал к Хардекопфу.
— Ты говоришь, — без бюрократии, без оплачиваемых работников дело не пойдет. Согласен, согласен. Но жалованье, милый мой, эти кругленькие суммы, эти славные месячные оклады растапливают с течением времени самое твердое сердце, растапливают, как масло. Установить бы такое правило, чтобы всем служащим профессиональных союзов платить не больше того, что в среднем зарабатывают рабочие, которых они представляют, вся картина сразу бы изменилась, и мы бы очень от этого выиграли. Пораскинь-ка мозгами!
Наспех проверив, в порядке ли его плавильная печь, он тут же прибегал снова.
— Ты посмотри-ка, — говорил он, — на наших бонз: они уделяют гораздо больше внимания какому-нибудь полукустарному предприятию с горсткой рабочих, нежели крупному заводу. А разве не в крупных предприятиях наша сила? Разве не им надо уделять внимание в первую очередь? Пораскинь-ка мозгами!..
Всякий раз он требовал, чтобы Хардекопф «пораскинул мозгами», подумал над тем, что он, Менгерс, сказал.
Хардекопф не понимал этого вечно беспокойного, вечно недоверчивого человека. Ему были чужды и боевой темперамент Менгерса, и его склонность все подвергать критике. Старик даже жалел людей такого скептического склада, как Менгерс, считая, что в глубине души они, должно быть, несчастны, ибо неспособны ни в чем находить чистую, неомраченную радость и лишены веры в лучшее будущее. Они постоянно отравляют себя вечными сомнениями и недоверием. Жизнь для них — сплошное огорчение. Хардекопф принадлежал к разряду миролюбивых и безропотных, преданных и доверчивых, и он улыбался порой, глядя на своего беспокойного друга, повсюду и везде находившего фальшь и подлость. И как только Менгерс может сосредоточиться на своей работе, если голова его вечно забита всеми возможными и невозможными, иногда совсем отвлеченными
вопросами и проблемами? Просто удивительно, о чем только он не думает! Но чувствовалось, что критикует он и брюзжит не ради собственного удовольствия, что он бьется над разрешением важных вопросов, опасаясь ошибок и неудач. И Хардекопф, сам того не замечая, все чаще «раскидывал мозгами» над словами своего товарища. Однако врожденное миролюбие и терпимость брали верх — его простодушная вера и убежденность в правильности действий партии оставались непоколебимыми.2
Иное дело Карл Брентен. Узнав от Хардекопфа, что газета «Эхо» выбросила наиболее важные места из беседы тестя с Бебелем, он тоже возмутился и стал наседать на старика, чтобы тот потребовал в редакции объяснений. К изумлению Хардекопфа, Карл тоже считал, что тут кроется нечто большее, чем простая небрежность. Брентен даже предложил написать по этому поводу Августу Бебелю. Но Хардекопф и слышать об этом не хотел. Чего доброго, люди еще подумают, что он хвастает тем, что Бебель с ним разговаривал. В конце концов все это, честное слово, не так уж важно, есть вещи поважнее. Фрау Хардекопф была того же мнения. Ей чрезвычайно польстило, что имя мужа упомянули в газете, да еще с таким почетом, но ввязываться в политический спор — нет, только не это, такие дела ни к чему хорошему привести не могут.
В первый четверг каждого месяца в пивной социал-демократа Гейна Трибена на Нидернштрассе происходили собрания членов социал-демократического избирательного ферейна Альтштадта. Хардекопф зашел за Карлом, чтобы пойти вместе, но не застал его дома. К Гейну Трибену он попал задолго до начала собрания, пожал руку лысому, заплывшему жиром трактирщику, заказал пива и отхлебнул из кружки. У стойки теснилось много народу: портовые рабочие, отправляясь в ночную смену, забегали в пивную зарядиться стаканчиком тминной с кружкой пива. Поэтому Хардекопф, забрав свою кружку, отправился в клубный зал, расположенный позади стойки, в первом этаже. Кельнер Пауль вошел вслед за ним и зажег все три газовых рожка на большой люстре.
— Напрасно зажигаешь, Пауль, — сказал Хардекопф.
— Почему напрасно? Скоро ведь соберутся.
Хардекопф сел на свое постоянное место, поставил перед собой кружку и достал из кармана приготовленную на этот вечер сигару.
На одном из рожков сетка была повреждена, и голубоватое пламя неспокойно мигало. Хардекопф устремил взгляд на грубо раскрашенную олеографию «Марсельезы» Доре, висевшую на стене над председательским креслом. Из пивной доносился гомон, обрывки шумных разговоров, громкий смех. Почему никого нет? Разве так рано? Хардекопф поднялся с места и стал рассматривать давно изученные фотографии и дипломы в рамках, развешанные по стенам. Вперемежку с портретами Маркса и Энгельса, Лассаля и Бебеля висели изображения мускулистых атлетов. Это были борцы и штангисты из рабочего клуба атлетов «Голиаф», который пользовался для своих собраний этим же залом, а в подвальном этаже занимал помещение для тренировочных занятий. Вот диплом трактирщика Гейна Трибена, выданный ему по случаю двадцатипятилетнего пребывания в социал-демократическом избирательном ферейне в качестве его верного члена. Рядом с дипломом — портрет Трибена, запечатлевший молодого, лихого малого в форме альтонского артиллериста. Да, Гейн Трибен тоже участвовал в походе семидесятого — семьдесят первого года. Взгляд Хардекопфа остановился на другом дипломе в рамке, присужденном клубу атлетов «Голиаф» за победу, одержанную им в греко-римской борьбе над «братским» клубом «Ахиллес». «В сущности, глупо, что я пришел первый и болтаюсь здесь без дела», — подумал Хардекопф, продолжая машинально рассматривать снимки социал-демократов, висевшие на другой стене, так называемой «стене усопших», — лица на фотографиях были подернуты желтизной, будто покойники умирали здесь вторично. Среди этих фотографий висел большой портрет Адольфа Бонзака, одного из основателей социал-демократической организации Альтштадта; Хардекопф знал его… Без особого интереса переводил он взгляд с портрета на портрет кабинетного формата, визитного; они были развешаны без всякой системы. Вот парикмахер Карл Герлянд, с его черной бородкой и курчавыми волосами; он в самые тяжелые времена закона о социалистах был председателем районной организации; умный, энергичный товарищ… А это — как удачно схвачено! Да, это его, Кудделя Бемке, усмешка, слегка ироническая… Когда он говорил, в его словах всегда звучала ирония…
— А-а! Хардекопф, ты уже здесь! — Председатель районной организации Фридрих Альмер и несколько товарищей, вошедших вместе с ним, крепко пожали руку Хардекопфу. Его поздравляли, просили подробно рассказать о беседе с Бебелем.
Приходили все новые и новые люди; быстро наполнялось помещение клуба, такое низкое, что табачный дым, подымаясь под прокопченный потолок, висел прямо над головами собравшихся, так что люди, сидящие в разных концах зала, уже не видели друг друга.
Кельнер Пауль обходил столики и заменял пустые кружки полными. Альмер позвонил в колокольчик и, сказав несколько слов о значении предстоящих выборов, призвал присутствующих высказаться: