Отдаешь навсегда
Шрифт:
Круто повернувшись, Валя уходит. А я посмеиваюсь, как идиот, сидя на табуретке посреди сияющих лужиц.
80
Андрей таки вытащил меня в издательство. В уже знакомой мне небольшой квадратной комнате при нашем появлении становится тихо. Редакторы листают какие-то бумаги, роются в толстых справочниках, искоса быстро поглядывают на меня. В тот раз они меня не замечали, но теперь Андрей, видно, наговорил про меня такого, что я поспешно прикидываю, а не лучше ли мне смыться, пока не поздно.
Главный редактор, седовласый, тщательно выбритый и отглаженный, с устоявшимся высокомерно-снисходительным выражением на лице, усаживает нас возле
— Позовите, пожалуйста, наших англичанок, — говорит он, и какая-то женщина выходит из комнаты.
Заходят «англичанки»- старая вобла с челочкой надо лбом, в синем вязаном костюме и белой кофточке, Светлана Игнатьевна, моя бывшая преподавательница английского, я даже не знал, что она перешла в издательство, и молодая воробьиха, странно подпрыгивающая, с высоким начесом, под которым определенно спрятана консервная банка или что-нибудь такое же габаритное, и губками бантиком — эту я не знаю. Сдержанно здороваются, и вобла открывает толстенную книгу — похоже, что она не хочет узнавать ни меня, ни Андрея, хотя с первого по четвертый курс мы были ее лучшими студентами. Ну что ж, дело хозяйское…
— Почитайте нам немного с листа и переведите, — говорит Светлана Игнатьевна. — Пожалуйста, вот здесь.
Я довольно бегло читаю и по трепыханию воробьихи за спиной чувствую, что перевожу вполне прилично. Вобла отрывает от книги бесцветные глаза и оборачивается. Воробьиха тут же замирает.
— Хорошо, теперь, пожалуйста, вот здесь.
Это вежливое «пожалуйста, вот здесь…» длится, наверно, целую вечность. Неприступная каменная вобла и восторженная воробьиха гоняют меня до седьмого пота вдоль и поперек всей книги, а периоды у ее окаянного автора длинные, как болгарские макароны, — сколько ни наматывай на вилку, все равно еще двадцать метров обронишь на скатерть или на штаны; они нашпигованы литературоведческими терминами, как шляпка подсолнечника семечками, и я продираюсь сквозь них, оставляя на каждом клочья собственной кожи.
Андрей сидит и блаженно улыбается, кровопийца, — видали, мол, я ж вам говорил… А мне хочется на волю, мне газированной воды хочется, но Светлана Игнатьевна, почти не открывая тонких губ, рыбьим голосом говорит:
— А теперь, пожалуйста, этот отрывочек.
Я занимался английским тринадцать лет, начал еще в больнице, чтоб убить время. Там меня учила медсестра Тоня, она решила изучить все европейские языки, чтобы когда-нибудь путешествовать по миру без переводчиков: медсестра Тоня мечтала о путешествиях, словно она была дочерью Рокфеллера-младшего, а не нашего соседа дядьки Ермолая Пехоты, грузчика с мармеладной фабрики. Она заставляла меня заучивать английские слова с голоса и показывала, как они пишутся в книге. Потом, много времени спустя, когда я уже знал сотни слов и грамматических правил, вот эта вот Светлана Игнатьевна три года исправляла мое произношение. Она и тогда гоняла меня, пока я не начинал тихонько выть от тоски; мне не привыкать, но все-таки сколько можно?…
— Ну как? — наконец спрашивает главный редактор, и я замечаю в его стальных руководящих, глазах огонек любопытства.
— Великолепно! — вскидывает крылышки воробьиха. — У нас в инъязе…
— Неплохо, — роняет вобла. — Язык он знает и чувствует. Нужно будет еще посмотреть несколько готовых глав: стиль, детали… А вообще, если вы не возражаете, Илья Романович, я сама буду вести эту книгу. Ведь Левашов — мой ученик. Один из лучших моих учеников… — И какое-то подобие улыбки трогает ее поджатые губы.
Да
ну! — восклицает главный редактор. — Что ж вы сразу не сказали? Устроили тут человеку целый экзамен.— Видите ли, мне бы не хотелось, чтоб кто-нибудь подумал, что я из личных, так сказать, побуждений отношусь к Левашову… м-м, либеральней, чем к другим переводчикам. Теперь же Виолетта Сергеевна может подтвердить, что он вполне подготовлен к этой работе:
— Да! Да! Великолепно подготовлен! Просто великолепно! — чирикает воробьиха и смотрит на меня круглыми бусинками-глазами. — У нас в инъязе…
Мне так и не удается узнать, что там у них в инъязе: Светлана Игнатьевна вручает мне книгу.
— Я рада, что вы не забросили язык, Саша, — говорит она. — Как только переведете первые главы — приносите, будем читать вместе.
На улице я вытираю мокрый от пота лоб.
— В пампасы! — рычу я на Андрея. — В Рио-де-Жанейро! В крайнем случае, к автомату с газированной водой. И ты будешь кидать монетки, пока в минском водопроводе останется хоть капля воды!
Андрей хохочет.
— Ах, ах! — он хлопает себя по бокам, довольно точно передразнивая воробьиху. — У нас в инъязе… Великолепно!..
81
Во всей этой суете как-то незаметно подошло, а потом и произошло событие, которого все мы ждали кто с большим, кто с меньшим нетерпением: мы защитили дипломы, сдали госэкзамены… закончили университет. И был выпускной вечер в ресторане, с преподавателями, с проникновенными речами, с песнями, с обмыванием новеньких значков в пиве и со всем остальным, что полагается по неписаной программе выпускных вечеров… Прекрасный вечер, хотя бы потому, что на нем не было Кости Малышева, а Андрей пришел с Тамарой, и мы с Лидой сидели рядом с ними, а на рассвете потащились пешком к ним на новую квартиру, к черту на кулички, в Зеленый Луг, и проспали там весь день.
82
Примерно через год, поздней осенью, я приехал в свой городок. Приехал один, без Лиды. Она так и не побывала здесь, и не увидела лавочку под нашим окном, на которой так любят сидеть Данила и Беня, и не познакомилась с ними, и с Двойрой, и не прошла вместе со мной весь тот путь, что привел однажды меня и Димку к проржавленной немецкой мине, и мне самому нестерпимо захотелось вдруг еще раз пройти его.
Рано утром, когда выводок соседских школяров с портфелями высыпал из домов и загалдел, на ходу обсуждая всякие свои дела, я сунул в рот сигарету и неторопливо пошел вслед за ними. Мне не стоило выходить так рано, в запасе еще был целый урок, ведь мы смылись с арифметики, а перед ней писали диктовку — интересно, какие нам тогда поставили отметки?… Как-то не пришло в голову узнать а вдруг двойки? Хотя нет, вряд ли, диктовки я всегда писал на четверки, по арифметике двойки случались, а по русскому не должно бы…
У меня в запасе был целый урок, сорок пять минут, и еще десять — переменка, и я не спешил. Я постоял под тем дубом, под которым когда-то целыми днями просиживал возле старого Лейбы — вот здесь стоял его табурет, обтянутый брезентом, Лейба близоруко склонялся над этим табуретом, высматривая нужные гвозди, клевал их щепотью, как курица просо, отправлял в рот и по одному выплевывал под молоток, а передние зубы у него были черными, щербатыми от этих гвоздей, и солнечные зайчики, пробиваясь сквозь пыльную листву, прыгали, по его клеенчатому блестящему фартуку… Я постоял под подобием того дуба, потому что старого Лейбу уже давно отвезли на еврейское кладбище, на третий километр Минского шоссе, в город мертвых, где много каменных надгробий и железных решеток и мало зелени, совсем мало, лишь по углам растут чахлые березки да красная рябинка над Лейбиной могилой. Эту рябинку посадил Данила, и она прижилась.