Отдаешь навсегда
Шрифт:
Я молча постоял у того дуба с обожженной молнией верхушкой и огромным дуплом, замазанным цементом, с корой, шершавой и изрезанной, как Лейбины руки, и пошел по тротуару к переезду. Мимо бывшего дома кривого Юзика прошел я — какая-то молодая женщина тащила в детский сад за руку толстощекого бутуза в красном шерстяном костюмчике и шапочке с помпоном, а он упирался и орал на всю улицу, но женщина не обращала на это никакого внимания. Какая ж это женщина, ослеп, что ли!.. Это ведь Тоня, твоя бывшая медсестра, та, что учила тебя английскому и мечтала путешествовать по миру без переводчиков. Удалось ли ей побывать хоть где-нибудь дальше Буды — лесной деревушки, куда на лето детей вывозят на дачу?… Остановить бы ее, поговорить… Нет, позже, позже, сейчас нельзя отвлекаться, ведь в то далекое утро я не видел Тони и не разговаривал с ней.
Прохожу мимо бывшего дома Степана Калюги — облезлого подобия
А напротив — Данилин дом. Он постарел, Данила, и вышел на пенсию, а кузницу его, приземистую, закопченную, снесли — расширяли дорогу. И теперь часами просиживает Данила с таким же пенсионером Беней на лавочке под нашими окнами и горячо обсуждает проблемы космонавтики, к которым Беня, что ни говори, имеет теперь самое прямое отношение, и положение в Южном Вьетнаме, и в Конго, и они оба согласно качают сивыми, будто непросеянной мукой обсыпанными, головами.
Я иду мимо этих домов, и мимо других, и мимо колонки, куда мы бегали по воду, теперь поставили еще одну колонку, ближе, и наши уже сюда не ходят, и мимо высокого щелястого забора, за которым торчат сухими пальцами ветки яблонь — это сад бабки Козельской. Первая во втором ряду яблоня — белый налив, бывало, поднесешь к глазам яблоко, посмотришь на солнце, черные зернышки видны, потрясешь, они забренчат, как в коробочке. Сроду я таких вкусных яблок больше не ел, как те, которые мы набирали за пазуху во время лихих налетов на сад бабки Козельской! А теперь за забором только подобие того сада, он постарел, и, наверное, уже не такие вкусные там растут яблоки, и бабка померла…
А в школе идет урок, первый урок, и, может быть, как раз в это время Ольга Лаврентьевна диктовала: «Коровы паслись на лугу», — и Димка дергал меня за рукав и свистящим шепотом спрашивал: «Как пишется — «паслись» или «пастлись»? Он всегда говорил с присвистом из-за щербинки между передними зубами, Димка, зато никто не мог дальше его цвыркнуть слюной, мы просто умирали от зависти, когда Димка цвыркал и блестящая струя летела далеко-далеко… Диктовка в третьем классе, за партами полно переростков, была война, и парты какие-то странные, теперь таких не увидишь — длинные, мы сидели за ними по четыре-пять человек… «На лугу паслись коровы…»- диктант на безударные непроверяемые гласные, никаких правил нет, нужно запомнить, что слово «корова» пишется через «о».
Я перехожу переезд, сворачиваю налево и захожу во двор моей школы. Двор большой, четырехугольный, школа темнеет в глубине — бревенчатое Т-образное здание с высокой крутой крышей и большими окнами. В сорок пятом часть окон была заделана фанерками и в классах стояли зыбкие сумерки. В центре — прирубленное крылечко: три широкие исшарканные ступеньки, и козырек уголком на двух фигурных столбиках, и две скамейки по бокам — совсем домашнее крылечко. «Сашка дурак!», «Таня + Алик =…», «Ура!», что только не вырезано на этих столбиках и скамейках острыми перочинными ножами. А на двери, видно, и сейчас тугая пружина — она забрасывала маленьких первоклассников в узкий коридор, эта дверь, как катапульта, и оглушительно хлопала.
По обе стороны коридора тянутся классы — покрашенные белой масляной краской двери испятнаны грязными чернильными отпечатками пальцев всех наших учеников. Этакая деревянная картотека тихонь и шалопутов, отличников и двоечников… Их уже давно смыли и закрасили, отпечатки наших пальцев, и другие пацаны пятнают белые плоскости грязными руками, но где-то под слоем краски, наверно, хранятся следы моих пальцев; мне почему-то думается, что они сохранились, как сохранились под слоем земли и льда туши мамонтов, умерших миллионы лет назад… Над дверями прорезаны узкие оконца, но они пропускают мало света, и поэтому в коридоре всегда горят
электрические лампочки. А когда-то свет часто выключали, и тетя Вишневская, наша техничка, выносила в коридор три-четыре керосиновые лампы, чтобы мы в темноте не поразбивали себе носы и не раскатали школу по бревнышку. Она там и жила, в школе, тетя Вишневская, в самом конце коридора, в узкой длинной комнатке, похожей на пенал, — когда строили школу, комнатку, видно, выгородили под кладовушку, может, в ней и была кладовушка до войны — не знаю, но после войны там жила тетя Вишневская, и мы прятались у нее от директора, когда нас выгоняли с уроков.Я не буду заходить в свою школу: не хочется портить настроение ни себе, ни старым учителям. Лучше молча постою на крылечке, дожидаясь звонка с урока. Тетя Вишневская звонила в треснувший медный колокольчик, у него был какой-то дребезжащий звук, но нам-то он казался сладкой музыкой, это я сейчас вспоминаю, что у колокольчика был противный дребезжащий звук, тогда мы этого не замечали. Я лучше постою и посмотрю на гладкую асфальтовую дорожку — серую ленту, туго растянутую от калитки до крылечка, — когда-то мы теряли в грязи галоши, прыгая с кирпича на кирпич, с одного обрезка доски на другой, и грязь вылетала из-под этих обрезков тугими всплесками и шумно чавкала. На тополя у забора посмотрю — это мы вместе со старшими ребятами сажали их осенью сорок пятого, тоненькие гибкие прутики, и ставили оградки, чтоб их не ободрали соседские козы, нахально разгуливавшие по школьному двору. Неужели эти деревья и впрямь были тоненькими прутиками, которые могли ободрать соседские козы?!
Поскорей бы звонок. Я, кажется, слишком рано пришел, кажется, слишком она затягивается, моя встреча с детством, наверно, не стоило мне сюда приходить.
Наконец вот он звенит, звонок, раскатистый, электрический, бесцветный, не то, что наш треснувший колокольчик. Ну, Димка, приготовься, сейчас мы с тобой повторим его, твой последний путь.
…Ольга Лаврентьевна еще собирает тетрадки, а мы уже пулей выскочили из класса и помчались с топотом по коридору, и дверь гулко хлопнула за нами, словно где-то за спиной из, пушки бахнули, точно так, как она сейчас хлопнула за этими ошалевшими от солнца пацанами. Мысленная часть нашего маршрута закончена, и я бегу, нет, не бегу, ковыляю, я уже давно не бегаю, за школу, туда, где под навесом сложены в поленницу Дрова — нужно спрятать книги и тетради, мы уже не вернемся в школу до самого вечера. Я заворачиваю за угол, и останавливаюсь, и протираю глаза — куда девались навес и длинная поленница дров? Куда они девались, черт бы их побрал? Почему на их, месте спортплощадка, и мальчишки, обогнавшие меня, уже гоняют с визгом мяч, — где мы спрячем свои книги и тетрадки, их ведь нельзя бросить так, как кто-то из футболистов швырнул под тополь свой портфель. Ведь у меня в сумке новенькая «Родная речь», у нас всего четыре таких на весь класс, стащат — что я Ольге Лаврентьевне скажу!..
Сердце тугим пульсирующим комом забило мне горло, я задыхаюсь, а пацаны уже перестали гонять мяч, настоящий футбольный мяч, не ту набитую стружками брезентовую сумку, которую на этом же дворе, только правее, гоняли мы; пацаны перестали гонять мяч и с любопытством поглядывают на меня: что тут нужно этому дядьке и почему он так вырядился, — черный костюм, белая рубашка и черный галстук, — хотя солнце светит вовсю, не очень, правда, жаркое, осеннее, но ослепительно яркое солнце?!
Я поворачиваюсь: ничего, Димка, считай, что мы уже спрятали свои книги под дрова. Для нас ведь все осталось, как было: они могут перестроить школу, и перепланировать двор, и сделать все куда лучше и красивее, но для тебя и для меня это не имеет никакого значения — не можем же мы с тобой отложить наш поход!
Выхожу из школы, миную проходную мармеладной фабрики. Точно так когда-то шли и мы, только теперь я иду медленней, гораздо медленней. Проходная — не деревянная будка, а кирпичная арка с пристроенным домиком, и фабрика называется иначе: «Красный Октябрь». Это все я помню, я же часто проходил здесь в разное время, только в школу не заглядывал: моя заочная помещалась в другой школе, четвертой, а наша эта — тринадцатая. И еще направо от переезда не сворачивал — не тянуло, а сейчас тянет…
83
Мы с Лидой сидим в огромных кожаных креслах, в их черной глубине, как яичные желтки на сковородке, плавают электрические лампочки, и стол, отделяющий нас от строгой, гладко причесанной женщины, широк, как Млечный Путь. Откуда-то с другой галактики к нам долетает ее голос, и я ловлю его, как радиоантенна, и мои «да», «да», «нет», «нет» улетают в беспредельность сигналами, понятными только нам троим — мне, Лиде и этой женщине, и находят в ней отзвук, и отраженным эхом возвращаются назад.