Отечественная война и русское общество, 1812-1912. Том IV
Шрифт:
Таков был Ростопчин в интимной обстановке, таковы же были и внешние проявления его власти, как начальника Москвы. Деятели, подобные Ростопчину, не понимали, а, может быть, и не могли понять, что здоровый патриотизм не нуждается в искусственных прививках, что он сам естественно заложен в народных чувствах. Они ставили своей целью взвинтить народное настроение, действуя на суеверные чувства, возбудить бессознательную ненависть к французам и тем подвинуть народ на «патриотические» подвиги. В 1812 г. эта было в моде. Нашелся даже ученый, дерптский профессор Гецель, который, истолковывая два места из Апокалипсиса, в числе зверином открыл имя антихриста — Наполеона. Свое изыскание он предложил Барклаю распечатать «для усугубления бодрости духа русского воинства» («Рус. Ст.», 1883, XII, 651). Синод следовал по тому же пути, и в том же духе действовал гр. Ростопчин, старавшийся разбудить человеконенавистнические чувства в своих подчиненных. Но надежда на разнузданность толпы, — надежда, чреватая последствиями. И, в конце концов, деятельность гр. Ростопчина привела к самым печальным результатам. Эта деятельность, как мы знаем, направленная в три стороны (привлечение дворянских сердец, борьба с революцией и подъем народного патриотизма), естественно была тесно связана с ходом событий на театре военных действий, от которого зависела агрессивность ростопчинской политики.
Когда враг был еще далеко, Москва отнюдь не проявляла того «патриотического» возбуждения, которое хотелось видеть Ростопчину, принявшему на себя миссию спасителя отечества. Московское общество скорее негодовало, что правительство легкомысленно втянулось в войну.
Граф
Императора, по словам Ростопчина, прямо обвиняли в том, что он причина близкой гибели России, потому что не хотел предупредить или избежать третьей войны с противником, который уже дважды победил его (Воспом. «Р. Ст.», 1889, XII, 655). Московское простонародье на первых порах также не проявляло большого воинственного пыла. Достаточно припомнить знаменитую сцену, разыгравшуюся 12 июля в Кремле. По случаю молебствия Кремль набит народом. Вдруг по толпе пронесся слух, что запирают ворота и будут брать каждого силой в солдаты. В несколько минут, рассказывает очевидец, ростовский городской голова Маракуев [16] , Кремль опустел. Это, конечно, был вздорный слух, но москвичи прекрасно знали, что гр. Ростопчин, которому было поручено образование военной силы в Московском округе, не остановится перед самыми вопиющими мерами насилия. Они знали, что мещане и господские люди, взятые в смирительный и рабочий дом за пьянство и распутство, забираются в рекруты, что еще 28 июня, по просьбе Ростопчина, ему разрешено зачислять в армию нижними чинами за «проступки» всех «неимеющих ремесла, жилища и состояния, отставных офицеров и нижних классов чиновников праздношатающихся» («Письмо Балашова к Ростопчину». Дубровин, «1812 г. в письмах», 32). Отсюда так легко могла возникнуть паника. Припомним еще один характерный эпизод, происшедший в имении старика Свербеева. Воспылав воинственным пылом, семидесятилетний Свербеев собрал своих «Богом и государем данных подданных» и предложил им «идти против врага, замыслившего в сатанинской своей гордости разорить нашу веру и покорить себе нашу милую родину». Однако его ждало большое разочарование — нашелся всего один охотник. Здесь сказался простой «здравый смысл», как замечает в своих воспоминаниях Д. Н. Свербеев. Крестьяне, «еще до объявления им моим отцом, предугадали, что будет большой набор, и тут же заговорили: „Из чего же нам идти в охотники? Кто похочет, тот и пойдет, когда будут набирать, а то, пожалуй, охочие найдутся, а положенных возьмут без замину…“» («Записки», I, 63 и 67). Ростопчин, конечно, подобные инциденты объяснял исключительно происками зловредных «мартинистов», которых со всем усердием стал разыскивать по Москве.
16
Напечатано в «Русск. Архиве», вошли в сборник «Пожар Москвы», изд. «Образование».
Окрестности Москвы (Лит. Энгельмана нач. XIX в.)
Это была ловля призраков, созданных воображением гр. Ростопчина и донесениями окружающих его шпионов. В число «мартинистов» и «якобинцев» Ростопчин зачислял всех, кто только позволял себе высказать какое-либо неодобрительное суждение по поводу мероприятий главнокомандующего. В частности Ростопчин «мартинистами» именовал небольшой кружок московских масонов во главе с Лопухиным, Ключаревым, Кутузовым и Поздеевым. Не давал ему покоя и мирно доживающий старость в своем с. Авдотьине Новиков, над которым Ростопчин учредил через бронницкого капитана-исправника полицейскую опеку. Верил ли сам Ростопчин в те страхи, которые он старательно внушал правительству? Верил ли он в возможность пропаганды со стороны масона Поздеева (которому, в конце концов, запретил въезд в Москву) — этого ярого крепостника, вполне солидарного с Ростопчиным в вопросе об опасности возмущения крестьян против дворянства; верил ли он в «якобинизм» сенатора Кутузова — реакционера, заподозривавшего даже Карамзина, ростопчинского приятеля, не более, не менее, как в том же «якобинстве»; верил ли он, наконец, в действительную опасность со стороны барственного мистицизма кружка Лопухина, столь враждебного и Франции и французской революции? Если он под чужим влиянием действительно верил, то это показывает лишь его поразительную недалекость. Против масонов Ростопчина настраивали его друзья иезуиты, относившиеся к масонам и мистикам без различия направления с той же ненавистью, с какой относились к ним в конце царствования Александра и отечественные представители ортодоксального православия. Стоит прочитать переписку аббатов Сюрюга и Бюлли, чтобы увидать, что поход на мартинистов открыт был под их непосредственным влиянием.
Зимние бега близ Каменного моста (Лит. Энгельмана нач. XIX в.)
А Ростопчину не все ли равно было, кого заподазривать в измене. Ему надо было лишь запугать Александра угрозой революции, внушить к себе доверие и показать, что он один может справиться на таком важном посту в Москве, где чуть ли не половина населения состоит из «наполеонистов». Ростопчин желал власти, которую и могла ему дать в руки борьба с мнимой революцией. За отсутствием этих действительных революционеров Ростопчин выбирал неугодных себе лиц, с которыми и сводил таким путем личные счеты. Наиболее ярким примером в данном случае является гонение на почт-директора Ключарева, позволившего себе высказать «нелестное мнение» о Ростопчине. С другой стороны, по словам Рунича, у Ростопчина явилось подозрение, что Ключарев обнаружил его тайную переписку с Тверью (Из записок Рунича, «Р. Ст.», 1901 г., III, 599). Надо Ключарева удалить под видом опасного «мартиниста». Ростопчин, впрочем, еще недостаточно уверен в своей власти, не уверен, что его авторитет твердо стоит в мнении Александра. И поэтому он просит фельдмаршала Салтыкова воздействовать на удаление Ключарева, но получает в ответ, что император полагает, что «теперь не время делать подобные перемещения». Это был, конечно, афронт для Ростопчина. В борьбе с «мартинистами» он должен был таким образом учитывать то обстоятельство, что заподозренные им лица и находились в больших чинах и занимали видные административные положения.
Ф. В. Ростопчин (портр. Гебауэйра)
Александр не хотел «лишнего шума», как показывает распоряжение императора по поводу ареста доктора Сальватора, лица, близкого ростопчинскому предшественнику на московском посту гр. Гудовичу. Сальватор как раз явился жертвой иезуитской интриги. Сюрюг неоднократно жаловался на притеснения со стороны Гудовича под влиянием Сальватора, явного «революционера» и «якобинца». Дело Сальватора заставило Ростопчина шуметь еще больше о революции и таким образом найти более конкретные признаки для обвинения неприятных ему лиц. Ростопчина понемногу опьяняла власть, и он действительно хотел быть настоящим «московским властелином». Приставив для тайного наблюдения за Ключаревым своего доверенного полицмейстера Брокера, прежде служившего в почтовом ведомстве и личного врага Ключарева, Ростопчин искал только случая, чтобы расправиться с Ключаревым. Благодаря энергии Брокера, такой случай скоро представился, — это и было знаменитое в летописи московской жизни дело Верещагина. Молодой человек из купеческой семьи, получивший для своего времени хорошее воспитание, перевел на русский язык два газетных сообщения о Наполеоне, а именно «Письмо Наполеона к прусскому королю» и «Речь Наполеона к князьям Рейнского союза в Дрездене». Для чего было это сделано? Может быть, из простого личного любопытства, может быть, для того, чтобы познакомить «друзей» с упомянутыми газетными сообщениями. Понятно, что общество интересовалось действиями Наполеона, а между тем цензура свирепствовала и решительно не пропускала никаких сообщений из заграничной печати.
Ростопчин раздул дело Верещагина до огромных размеров, представив виновника перевода в образе злейшего злодея, составителя прокламаций. «Вы увидите, государь, — писал он Александру 30 июня, — из моего
донесения к министру полиции, какого откопал я здесь злодея… Сочинитель прокламации от имени врага своего отечества и в начале войны есть изменник и государственный преступник. Не дай Бог, чтобы здесь произошло волнение в народе, но если бы произошло, то я наперед уверен, „что эти лицемеры — мартинисты, явятся открытыми злодеями“…3 июля в „Московских Ведомостях“ появилось специальное объявление о Верещагине и о вновь открытом заговоре. Таким путем создалось громкое дело [17] , давно желанное Ростопчину; дело, при помощи которого он мог подкопаться под Ключарева. Верещагин был предан суду и, как сообщает Рунич, ему „велено“ было говорить, что он получил прокламации для списывания от одного из сыновей Ключарева [18] . В Москве раскрытие Ростопчиным злодейского покушения на целость государства вызвало с самого начала различное впечатление.
17
Верещагинское дело наиболее полно изложено в «Бумагах, относящихся до Отечественной войны 1812 г.», изданных П. И. Щукиным, ч. VI и VIII.
18
Возможно, впрочем, что это было действительно так, т. е. что он мог получить запрещенную газету через сына Кдючарева. Так, по крайней мере, по словам свидетелей, сказал Верещагин отцу. Верещагин на допросе отвергал это, указывая, что он с сыном Ключарева даже не был знаком и что «сказал так единственно потому, чтобы тем сделать уверение в справедливости, опасаясь, что если скажет о сочинении оной им, то не только что ее не примут за справедливость, но получит еще наказание от отца». Верещагин показывал обер-полицмейстеру Ивашкину, что нашел газету, «шедши с Лубянки на Кузнецкий мост… против французских лавок».
Верещагин поступал благородно, принимая на себя всю ответственность и не желая замешивать никого в процесс. Этим благородством Ростопчин, руководивший следствием, воспользовался для усиления вины Верещагина. Запутанный на следствии, Верещагин 26 июня дает письменное показание, в котором он отрекается от прежнего показания; он показывает, что «не только не находил газетного листа, но даже нигде и ни от кого не получал такового, не видал и не переводил, а чувствуя поступок свой, противный закону, думал, не оправдает ли его такое несправедливое показание о найдении им будто бы газетного листа и о переводе с него» (Щук. Сб., VIII, 49). Следовательно, Верещагин сочинитель. Этим признанием и воспользовался Ростопчин.
Если Глинка, преклонявшийся перед Ростопчиным и готовый верить всякой сплетне об измене, приветствовал Ростопчина даже стихами:
„Ты всюду простираешь очи, Открыл плоды ты развращенья, Сплетенья вымыслов пустых Плоды нерусского ученья, Плоды бесед и обществ злых“,то другим более наблюдательным современникам уже первоначальное „объявление главнокомандующего показалось ложью“. Таково было впечатление Бестужева-Рюмина, таково, по его словам, было впечатление всеобщее. „Впрочем, — добавляет автор воспоминаний, — бумаги сии (т. е. „прокламации“ Верещагина) и сами по себе не сделали особенного впечатления в народе“. Конечно, они не могли произвести „впечатления“ уже потому, что и не предназначались для распространения в массе [19] .
19
Следствие выяснило, что Верещагин читал 17 июня своей мачехе бумагу, чтобы показать: «вот что пишет злодей французов». Рассказывал о ней и отцу. Затем — встретившись в кофейной с губернским секретарем Мешковым, рассказал и ему, но перевода не дал. А Мешков, интересуясь содержанием, пригласил его в гости и под винными парами выманил бумагу и списал. Отсюда пошли списки в публике. «Я сам видал их у многих моих чиновников в Департаменте и списал для себя копии, — рассказывает Бестужев-Рюмин, — но, прочитав в „Московских Ведомостях“ объявление графа Ростопчина и чтобы не подвергнуть себя неприятностям, сжег их у себя». (Чтения, 1859, 2–71).
Назвать их „прокламациями“ мог лишь гр. Ростопчин в своем стремлении создать себе популярность открытием несуществующего заговора. Достаточно привести инкриминировавшиеся Верещагину места из переведенных статей, чтобы видеть ясно, как все это далеко было даже от возможного намека на какие-то „прокламации“. В первой статье попадалась такая фраза, обращенная Наполеоном к прусскому королю: „Очень радуюсь, что вы… заглаживаете недостойный вас союз с потомками Чингиз-Хана“. А в другой говорилось: „я держал свое слово и теперь говорю: прежде шести месяцев две северные столицы Европы будут видеть в стенах своих победителей Европы“ [20] … Ростопчин придал злостный умысел этому переводу, признав безапелляционно, что Верещагин как бы согласен с мнением, высказанным Наполеоном.
20
Приводим это место в том виде, как они записаны Бестужевым-Рюминым. Уничтожив у себя списки, Бестужев «потом уже в 1814 г. списал их вновь из печатной русской книги».
17 июля, послушный Ростопчину, магистрат вынес решение, коим Верещагин ссылался вечно в каторжные работы в Нерчинск, а Мешков, по лишении чинов и личного дворянского достоинства, отдавался в военную службу. По мнению магистрата, государственного изменника следовало бы „казнить смертью“, но „за отменением оной“ пришлось ограничиться каторжными работами.
Вторая инстанция — первый департамент палаты уголовного суда с такой же быстротой утвердил приговор. Ростопчин немедленно же отправил приговор в сенат, который 19 августа вынес уже окончательное постановление. Сенат признал, что Верещагин „изобличен и сам сознался в составлении пасквильного сочинения и что по силе узаконений уложения 2 гл. 2 пункта, военных артикулов 131 и указа 1762 июня 19-го подлежит смертной казни, но как таковая казнь указом 1754 года, сентября 30 дня отменена, да и от означенного пасквиля ни малейшего вреда не последовало, и потому что он, Верещагин, по делу не изобличается в том, что намерен был причинить означенным пасквилем какой-либо вред, а написал оный, как сам показывает, единственно из ветренности мыслей, желая похвастаться новостью, каковое показание его обстоятельством дела не опровергается, то, согласно мнения главнокомандующего Москвы, наказать его, Верещагина, кнутом, двадцатью пятью ударами [21] , потом, заклепав в кандалы, сослать в каторжные работы“.
21
Это прибавлено по предложению Ростопчина.
В сущности мотивы сенатского приговора поразительны даже для начала XIX века. По этим мотивам жестокий приговор был совершенно бессмыслен. Мы должны помнить эти мотивы. Тогда позднейшее поведение Ростопчина в верещагинском деле выступит особенно ярко. Выяснится не только беззаконие, не только жестокость расправы Ростопчина, но и допущенная им ложь в официальных донесениях во имя своего личного оправдания, ложь и в позднейших воспоминаниях.
Ростопчин первоначально хотел покончить дело Верещагина без всякого судебного расследования. Любитель театральных эффектов (а может быть, не доверяя сенату — ведь дело юридически было аргументировано весьма слабо), он просил Александра (30 июля) прислать указ, „чтобы Верещагина повесить, потом, заклеймив его под виселицей, сослать в Сибирь на каторжную работу“. „Я постараюсь придать, — пишет он императору, — торжественный вид этому зрелищу, и до последней минуты никто не будет знать, что преступник будет помилован“. Желательность подобного решения Ростопчин мотивировал таким соображением: „Суд над ним (Верещагиным) в низших инстанциях не может быть продолжителен, но дело поступит в сенат и затянется. Между тем необходимо, чтобы приговор исполнен был как можно скорее в виду важности преступления, волнений в народе и сомнений в обществе“. Если император пришлет указ, он может согласовать „правосудие“ (?) со своим „милосердием“, это послужит ужасающим примером для народа и особенно для некоторых тайных злодеев».