Откровенные рассказы полковника Платова о знакомых и даже родственниках
Шрифт:
Он встал, поклонился — совсем официально уже — и вышел.
Олич запер за Гаем дверь.
— Ты что тут бражничать затеял с империалистом?
— Они нас здорово на поверку боятся, Олич, — задумчиво сказал Дедяков. — Видел, как хват этот заезжал с флангу? Знаешь, что думаю: хрястнем-ка их завтра Моонзундом по морде. Стерпят, честное слово.
— Дрейфельсу и которым-прочим на
— Я — другое, — отмахнулся Дедяков. — Меня капитан этот уговорил. Как срывом пугать стал, я тотчас уверился: не сорвут. А ежели не сорвут, отчего не хлобыстнуть. Для огласки это неплохо. О союзниках пункт и Учредиловке это, конечно, снять, — тут вред до несомненности ясный. А Моонзундом хрястнем! Как мы есть послы победной революции. А ей-богу, Олич, не пойдут они на разрыв: куражатся.
— Думаешь? — рассеянно сказал Олич и переставил бутылки на пол. Эка… наставили. Политика тоже! Я свои вестовым отдал. Ладно, завтра утречком еще покумекаем на бюро.
— Ты что такой… темный? — Я ж сказал: расстроили меня военспецы… Будет нам, помяни мое слово, с военспецами этими возня. С теми, что за нас, и то будет… А потом еще Сташков этот, стерва старая, другого слова не сказать, хоть и член ВЦИКа… Хорошо, хоть не нашей фракции, а то бы со стыда сгореть: напился как есть в доску!
Пункт о союзниках и Учредительном в бюро делегации сняли. А Моонзундом разрешили «хрястнуть».
И — «хрястнули».
Дедяков не спускал глаз с Гофмана. Когда Альтфатер, радостно взблескивая глазами, с трудом давя улыбку на румяных не по возрасту губах, произнес с ударением особым: "Пункт четвертый: о демаркационной линии", лицо германского генерала пошло красными пятнами. На пункте о Моонзунде шеренга звезд и крестов сдержанно дрогнула, как от удара хлыста. Глаза Гофмана закруглились по-тигриному; сидевший за столиком сзади в качестве секретаря Гай бросил писать протокол и, посасывая карандаш, переводил взгляд с Дедякова на Дрейфельса.
Адмирал кончил. Еще раз заикнулся на последнем слове переводчик и сел. Гофман заговорил медленно, смотря упорно прямо перед собой, в стол, в точку:
— От имени верховного командования я должен выразить свое чрезвычайное удивление по поводу того, что нам здесь
предлагают условия…Он глубоко вдохнул воздух, словно остановился на крутейшем подъеме, и продолжал, усиливая звук голоса, но не повышая его:
— …условия, которые были бы понятны в том лишь случае, если бы армии Германии и ее союзников были разбиты и повержены в прах…
Дедяков сжал под столом руки до боли. Неужто он просчитался? Сыграл в руку врагу? Подземные, смрадные, земляночные щели, мятые траншейные шлемы, изголодавшиеся глаза за сетью проржавелых проволок… К ним вернуться со словом "война"?..
Секунда легла часом. Гофман перевел снова дух. Кровь отлила от лица. Он докончил уже спокойным, ставшим опять деловым голосом:
— Я полагаю, что действительная обстановка не соответствует этому. Я считаю необходимым это подчеркнуть. А затем я полагал бы возможным перейти к обсуждению русских предложений.
Волна напряжения спала. Гай, покачивая головой, придвинул к себе протокол.
Олич наклонился к Дедякову:
— Растешь, да еще не дорос, левофланговый. И меня сбил. Хорошо, сошло, а то как бы мы в Смольный глаза показали?! Ведь на волоске было, ей же ей…
— Я говорил: стерпят, — сказал Дедяков, но голос его был неуверенный. — Однако в другой раз не поддамся… По гроб жизни не забуду я этого Моонзунда. Прямо скажу: жестокая мне наука.
Спор об условиях так и не дошел до конца. Из Смольного передали: перемирия пока не подписывать, выехать срочно в Питер обратно, заключив договор на приостановку военных действий на десять дней, после чего переговоры возобновятся. Дедяков принял известие радостно. Учли разведку старшие — дело на настоящий мир пошло. Только бы без проволочек.
К вечеру составили договор о приостановке. После подписи — прямо на поезд. Домой. Когда Дедяков подошел в свою очередь к подписи, Гай с поклоном подал ему перо.
— Это перо будет историческим, — сказал он нарочито громко. — Вы первый в мировой истории солдат, скрепляющий своей подписью акт такой государственной важности.
— Первый? — переспросил Дедяков и почесал «историческим» пером переносицу. — Это дело десятое: после первого будет второй, миллионы, может быть, будут… А вот что я, выходит, последний солдат, это — действительно со значением.