Откровенные рассказы полковника Платова о знакомых и даже родственниках
Шрифт:
И тотчас двинулось ласковой улыбкой к Оличу усатое лицо в зачехленной каске.
— Этто для зольдат. Господа офицеры — аутомобиль. Но мы не ждал, сколько много делегация. Мы думал — четыре, три. На столько много не успель аутомобиль. Которые надо, поехал эта дорога.
А в самом деле: рядом, лучами фар прожигая заляпанное грязью шоссе, вереница автомашин. Около них толпились уже свои и чужие генштабисты.
Секретарь окликнул смехом из темноты:
— Грузись, товарищи. Поехали трамваем. Видишь — на прокатные машины очередь!
Тронулись.
Темень.
— Брем-зен!
Брем-зен! И тормоз визжит, встряхивая толчками вагонишко.
Вправо и влево в точно размеренный срок (можно на часы не смотреть) огненным пшиком уходят в небо ракеты. Рвутся без звука далеким ярким разлетом, и тогда на секунду вскрываются из темноты — шоссе, перелески, бараки, насыпи, широкое мертвое поле, водой залитые, огромные, словно озера, воронки разрывов. Когда-то здесь бились. Теперь — жилье, не жилое: ни человека не видно.
Поезденок ползет. От полза вспомнилось: Керенский, серошинельное, пиками сжатое солдатское стадо, голос, сорванный криком: "На коленях просить поползут!"…
И вперебой памяти — мысли. Другая тотчас же, от сегодняшнего утра, от съезда V армии в Двинске, где выступала проездом мирная делегация, и серошинельные шеренги на скамьях взорвались приветным криком и хлопаньем, когда этот вот, с Оличем рядом, член ВЦИКа, военный, в двуполосных погонах и в шпорах, сказал (запомнилось слово): "Мы переходим рубеж. Но не как парламентеры разбитых, пощады просящих армий, а как послы победной революции".
Так и есть.
На висках под фуражкой тронуло жаркой испариной. То есть как оно так? Дедяков, левофланговый. Это как же… В самом деле: посол?
— Брем-зен!
Проскрежетало железо. Во весь тормоз. Дедяков усмехнулся в усы:
— Ладно. Старайся. Бремзь — не бремзь, а нас не застопоришь.
Узкоколейка — до железной дороги. Экстренный поезд. Салон-вагоны по-заграничному, в зеркалах и цветах; обед уже на ходу (на Гродно, Вильно и Бресте); столики на четыре прибора; под оранжевыми шелковыми абажурами настольные лампы; мудрено закрученные, заячьими ушками вверх, торчат над тарелками подкрахмаленные салфетки. На каждого делегата по одному немецкому офицеру. Все генштабисты, все знают по-русски.
После обеда — вагон, первый класс, бархат, постели. Дедякову ("по чинам", очевидно) отвели отделение с Оличем вместе; в соседнем рабочий Обухов, Павел Андреевич, и от крестьян делегат, Сташков, Ларионыч иконописный старик: сивый впрозелень, волосы в скобку, борода по грудь, в армяке, ей же Богу, картину писать. Живописность! Но в политике он не то чтобы так: во ВЦИКе, однако, отнюдь не по большевистской фракции.
Дедяков потянул ноздрей и окликнул:
— Федя… Никак чем надушено?
Олич потянул в свой черед:
— Верное дело. Не иначе как в критику, стервы.
Наверное, так. Ведь перед посадкой в вагоны тоже не обошлось… без того. Дело было такое.
Перед тем как сажать,
подвели к вагону багажному; по лесенке — вверх: там — десятка два немецких нижних чинов, в мундирчиках, фуражках за нумером, у каждого щетка и банка с ваксой «Молния». Капитан (на приеме он, очевидно, за старшего — всегда и всюду он первый) попросил почиститься перед тем, как разойтись по салон-вагонам.Грязи действительно что начерпали — прямо по пояс: пустяковое дело полный день протолочься проселками, по откосам и глинам! Почиститься надо, действительно. Но… сами сказали б. А тут выходит, как будто…
И еще: обслуживать себя надо самолично. А немцы — подвели под старый режим: денщик — его благородию.
Но пока собирал тогда Дедяков разбросавшиеся с непривычки мысли, немецкий солдат подхватил под каблук, ножка уже на скамейке, и — в две щетки — отчистили мигом рыжий окопный сапог проворные руки…
— Ладно ли вышло, Федя, с теми… что с ваксой?
Олич зевнул, по-матросски, вполне убежденно.
— Чего не ладно? Ежели чистят хамью — тем паче пусть революции чистят. Задувай, чего там. За прошлую ночь отоспаться.
Прошлую ночь, и вправду, почти что не спали — без малого что не напролет. Делегацию выслали срочно: совещались в дороге уже. Вагон параднейший, царский, красного дерева стол, на столе хлеба краюха (газета подостлана), колбаса крученым канатом, твердая, хоть топором руби. Колышется чай, чуть желтоватый, в хрустальных (еще от царских питаний) стаканах. Без сахару. И хлеба — только до Двинска: там из Пятой дадут.
С продовольствием в Питере трудно.
Разговор — во всю ночь спорный и перебойный. Пожалуй, нет на сейчас вопроса спорнее, чем: идти — не идти на сепаратный.
— Другому — не быть. Антанта на общий мир не пойдет, нипочем. Люберсак, граф, француз, обил Ильичу все пороги — только год еще, дескать, фронт продержать: к тому времени перекачают из-за моря миллион американцев, двадцать пять тысяч бомбовозов — на воздух, и немцев прикрышат.
— То ли прикрышат, то ли нет… Бабушка надвое сказала. Пока что поле за ними.
— И англичане в ту же дудку: и деньги сулят, и оружие, и инструкторов.
— Американцы по сто рублей предложили за каждого солдата, что мы оставим на фронте.
— Мясоторговцы.
— На мир не пойдут, нипочем. Обращение ж наше было, повторное, — не отозвались. — Посмотрим, теперь как… Брестом мы им вопрос поставим в упор: теперь уж им не отвертеться. Мы начинаем за всех. Об этом сказали и скажем. Не за себя, за всех. Кончить бойню.
— А если опять не отзовутся?
— Тогда видно будет. Нам задача пока — только о перемирии. Едем, так сказать, на разведку. По обстоятельствам видно будет.
Кто-то махнул рукой:
— И сейчас, по-моему, видно. Не пойдет Антанта на мир. Ежели б не ввязалась Америка на последях, пенки снимать… Помолчали.
— Значит, тогда — на сепаратный?
Дед яков трет лоб. Ай, и трудно ж. То годы целые судачил об отделенном, о кашеваре, о ротном, о том, как у кого на деревне дела, а нынче — на-ко, поди… Америка, мир, сепаратный. Из войны надо — без спору. А как Антанта обидится? Как бы не вышло чего: немцев сбросим, посадим, того и гляди, француза.