Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:

Засучив рукава рясы, он мял пухлыми пальцами шлею, даже понюхал ремни, щупал войлок и кожу на хомуте, тянул на крепость гужи и все качал шляпой, а Устин Павлыч разводил руками. Затем батюшка стал примерять выбранный хомут на лошадь. Ряса мешала ему, он не поленился и не постеснялся, снял, отдуваясь, и тотчас оборотился в пузатого деда на коротких ножках, в пиджаке и неподпоясанной, навыпуск, сатиновой рубахе, в штанах из «чертовой кожи», заправленных в смазные, с нечищенными мягкими голенищами сапоги. Подошла Марфа, и батюшка, не выпуская облюбованного хомута, благословил ее и дал поцеловать руку. Он стал смешно на цыпочки, поднял над головой хомут, как поднимал в церкви на амвоне Евангелие, а смирный пузатый, как поп, мерин, балуясь, задирал лохматую морду. Отец Петр перекрестил мерина,

но все равно тот не давал надеть хомут. Тогда батюшка хватил мерина по скуле, пригнул ему непослушную морду и ловко, как будто он каждый день этим занимался, накинул хомут. Однако стянуть клещей не мог — мешал живот. Подскочил Коля Нема, без шапки, с лоснившимися от масла волосами, и, смеясь, гугукая, помог попу.

Батюшка забраковал два хомута, а третий положил в тарантас. Устин Павлыч вынес из лавки еще хомут, и отец Петр долго колебался, которому отдать предпочтение, наконец взял оба.

Он так упарился с хомутами, что Устин Павлыч повел его отдохнуть в горницу через парадную дверь со светлой скобой. Батюшка отдыхал и жаловался на младшую дочь, которая сдавала в городе экзамены на учительницу. Чем она прогневала попа — невозможно было понять. Устин Павлыч тоже на что-то жаловался, грустно вздыхал и повторял слова Платона Кузьмича.

— Скверно. Глупо… Фу — y! — бормотал он.

В зимней половине стонала Авдотья Яковлевна. Она разболелась и, несмотря на воскресенье, собиралась на станцию к фельдшеру.

Олег, посапывая, сделал из огарка румянистый крендель. Открыл окошко и запустил кренделем в буланого мерина. Шурка, от скуки и несчастья, угостил мерина глиняной лепешкой.

Потом отправился домой, и Олег его не удерживал, не приглашал еще заходить делать буковки и печатать книжки.

Медленно, со ступени на ступень, сполз Шурка с высокого крыльца.

Навстречу ему из хлева бежала Марфа, прижимая к груди задранный, странно тугой, шевелящийся подол юбки. Полосатые ее бревна в опорках, голые выше колен, топали с громом и плеском по лужам, не разбирая дороги, и грязь падала на белую нижнюю рубашку.

— Эка радость привалила! Господи! Радость-то эка! — каркала и смеялась Марфа, и слезы текли у ней по свекольным щекам.

Она на бегу заглядывала в подол, мотала птичьей закутанной головой и пуще каркала и смеялась.

— Коля, милый! Гляди — ко! — сияя мокрыми золотыми бусинками глаз, закричала она попову работнику, возившемуся в тарантасе с новыми хомутами. — Господь-то меня чем наградил… Диво-то какое, гляди!

Она остановилась посредине лужи, приспустила подол — там, дрожа, барахтались черные, похожие на каракулевые шапки, ягнята.

— Тройней окотилась. Второй раз в году постаралась, матушка… Да какие кучерявенькие! Махонькие! Красавчики!

Глядя на Марфу, на ягнят, как она тетешкает, укачивает их в грязном подоле, словно ребят, Шурка подумал, что она, Марфа, наверное, самая счастливая в доме Олега Двухголового.

Глава XXIII

О ЖИЗНИ И ПРАВЕДНОЙ КНИГЕ

Вот так путешествовал он по избам, набирался ума, заглядывая в чужую жизнь.

Ему довелось, и не раз, побывать в раю, где обитал, как на небе, сам бог Григорий Евгеньевич. Прежде Шурка в перемену, украдкой, как грешник, взирал в это святая святых одним глазом в щелку непритворенной двери или в замочную скважину. Все ребята так делали, но видели мало, только разжигая любопытство. Теперь Григорий Евгеньевич сам зазывал Шурку к себе, поручал отнести в класс тетради, бутылку с чернилами, нарезанные листочки дорогой слоновой бумаги или еще что-нибудь нужное для урока.

И хотя Шурка догадывался, что учитель неспроста отличает его от других ребят, есть постыдная тайная связь между посещением рая и пустым классом, в котором недавно один дурак ревел, как девчонка, он притворялся, что ничего не понимает, потому что побывать в квартире учителя было соблазнительно. Сверх того, он выполнял поручения Григория Евгеньевича, — разве не лестно, кто устоит? Яшка Петух и Катька Растрепа определенно завидовали, когда он, растопырив локти,

нагруженный тетрадями до подбородка, появлялся из заветной, обшитой черной клеенкой двери, будто с неба падал в грешный коридор, в ад ребячьей толчеи и гама, и все уступали ему дорогу, как ангелу. Его распирало от гордости, но он не подавал вида, торопливо, ни на кого не глядя, проходил в класс и небрежно бросал на учительский столик драгоценный груз, как охапку дров.

Не в тетрадках тут было дело. Главное заключалось в том, что весь урок ему потом мерещилось воистину царство небесное: деревянная кадка с пальмой до потолка, с листьями, похожими на осоку, — про такую пальму когда-то хвастался Миша Император, расписывая Сморчку свое божественное питерское житье в трактире; виделись всамделишные оленьи рога с соломенной, криво висевшей шляпой Григория Евгеньевича, барометр на стене, предсказывавший погоду, четыре стула, хоть и без колесиков, но обитые доподлинным коричневым бархатом, самую малость изъеденным молью, круглый, раздвижной стол, под стать стульям, с глиняным расписным кувшином посредине, в котором увядали махровые георгины и придорожная ромашка. Вслед за тем ему представлялась загадочная картина на стене: близко сунешься к картине — мазня, наляпано краской не разбери — поймешь чего, а стоит отойти к порогу, как совершается перемена — зеленущие, громадные волны с белыми гребнями валятся на тебя, даже мураши начинают пробирать, до того волны настоящие. И брызги летят, и молния сверкает в тучах, ветер в ушах свистит, и тонет, как есть погибает, шхуна с разбитой мачтой, — наверное, та самая, что плыла к острову Мадагаскар и потерпела в бурю крушение.

В квартире учителя пахло душистым табаком. Пахло еще платьями Татьяны Петровны, цветами, книгами и немножко плесенью, потому что в дождь с потолка капало, как в классе.

Этот сложный, необыкновенно приятный запах преследовал Шурку и на уроке. Стоило ему потянуть в себя носом воздух, зажмуриться, как он сызнова оказывался в раю, дышал запашистым табаком и видел диво дивное, прелесть, какой и вообразить нельзя, — понравившуюся ему больше всего этажерку из белых, с выжженными узорами, палочек, набитую книгами, а рядом с ней — шкаф со стеклянными дверцами. Не рыжий, поцарапанный, с растрепанными, прочитанными книжками, а красного, бесценного дерева шкаф, с полками, уставленными плотно большущими неведомыми книжищами с золотом на толстых кожаных корешках. Такие книги потрогать и то было несказанным счастьем. И, сидя за партой с закрытыми глазами, Шурка в священном трепете дотрагивался до них одним пальчиком, осторожно, как это делал Никита Аладьин, приходя к учителю.

Никита бывал в школе довольно часто, снимал картуз еще на крыльце и, склонив голову на плечо, с несвойственной ему стеснительностью, боком пробирался в коридор, ждал там или в кухне, пока к нему выйдет учитель.

— Можно вас побеспокоить… книгоеду? — конфузливо спрашивал он, здороваясь, осторожно вынимая из-за пазухи завернутую в чистый платок прочитанную книжку.

Григорий Евгеньевич стеснялся, кажется, еще больше, чем Никита.

— Пожалуйста, пожалуйста, — поспешно отвечал он, покраснев, и торопливо уводил Аладьина за клеенчатую дверь, если жена была в классе. При Татьяне Петровне учитель не звал Никиту к себе, выносил книжки на кухню.

Татьяна Петровна почему-то не любила, когда приходили к Григорию Евгеньевичу мужики или он сам заглядывал в село. Шурка еще прошлый год, зимой, слышал, как кричала она на Григория Евгеньевича, когда ушел Никита, топала ногами и стращала, что дождется он, милый мой, как тот раз, вылетит или сядет. Слава богу, хоть детей у них нет, но ведь так жить и каждый день дрожать — с ума можно сойти.

Почему она дрожала, Шурка не сразу догадался, — в квартире учителя всегда было тепло. Можно подумать, Татьяна Петровна боялась и ждала какой-то беды от мужиков, недаром она пугала Григория Евгеньевича. Всякому понятно, ничего хорошего нет, если вспомнить, как «вылетел» однажды из Питера Саша Пупа и «сел» на Марьину шею. Вот еще про отца Анки Солиной так толковали в деревне, когда он прибежал с Карпат и стражники поймали его и увезли в острог. Тогда мужики и бабы тоже говорили между собой, что Анкин отец «сел».

Поделиться с друзьями: