Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:

Выбежала из своего класса Татьяна Петровна, закричала: «Что такое? Кто?..» Григорий Евгеньевич тихо ответил, поморщился, она обронила очки — пенсне, которые повисли на груди на шелковом шнурке, стала звать Аграфену, и та кинулась мести пол возле парадных дверей. Когда они широко, на обе стороны, распахнулись, встревоженная ребятня на мгновение увидела холодную синь неба, огненно — белый от солнца снег и гнедую, под расписной, высокой и толстой дугой, косматую, заиндевелую морду коренника, грызшего со скрежетом железные, в пене, удила; ребятня заметила и пристяжных, разномастных, поджарых, их дымные, устало поднимавшиеся бока.

И тут же снег, небо, тройку заслонило что-то темное, огромное, почти во все двери. Оно кашлянуло,

замычало не то зарычало и проплыло мимо класса по коридору в учительскую квартиру. Дорогу показывала Татьяна Петровна.

Шурке удалось разглядеть мохнатый, в инее, откинутый назад воротник тулупа, медвежьего, кажись, или волчьего, только не бараньего, крытого синим сукном, блестящие пуговицы на черной шинели, форменную фуражку с кокардой, низко надвинутую крутым козырьком на сизый крупный нос. Да еще сломлинские ребята приметили диковинные меховые рыжие сапоги, точь — в–точь как у самоедов, в книжке.

Через некоторое время Яшка и Олег, смельчаки, проскользнули на спор в коридор и живо вернулись, донесли, что Аграфена возится на кухне с самоваром, там же греется рябой ямщик, у него новые важнецкие голицы засунуты форсисто за кушак, а в комнате учителя слышен чужой раскатисто — строгий голос, слов не разберешь. Немного погодя набрался духу и Шурка, выскочил: ему показалось, разговаривают в квартире что-то больно громко. А Катька сбегала и сказала, что это вовсе и не разговаривают, а ругаются: и Григорий Евгеньевич кричит, и Татьяна Петровна сердится, а он топает ногами. Потом и в классе стало слышно, как шумят в учительской квартире. Никто уже не мог сидеть за партами, все сбились в кучу в углу, возле печки, шептались, прислушиваясь, и теперь боялись высунуться в коридор, И вдруг грохнула дверь учительской квартиры, так грохнула, что распахнулись сами собой двери класса. Ребята кинулись врассыпную по партам, уткнулись поскорей в тетрадки и книжки, но все равно видели, как появился в коридоре Григорий Евгеньевич, на себя не похожий: бледный, волосы взъерошены, руки трясутся. Он ударил ногой парадную дверь и тонким, жалким, не своим голосом, как он кричал на шоссейке, взвизгнул:

— Во — он! Я вас вышвырну… Во — о–он!

Перепуганная до смерти ребятня снова увидела на миг косматого, привязанного к крыльцу, коренника, тихую небесную синеву, снежный беззвучный огонь. Все это опять заслонило тотчас же то большое, темное, рычащее, чего они боялись. Теперь все разглядели, что он был в шинели, без фуражки, лысый, в поту, мохнатый дорогой тулуп тащил в охапке, тулуп волочился по полу, мешал, он, рыча, наступал на воротник и долгие рукава меховыми сапогами. За тулупом бежала Татьяна Петровна, без очков, красная, в слезах.

Она плакала и кричала, задыхаясь:

— Доносите, доносите, пожалуйста!.. Чуть коровью революцию в деревне учителя не сделали!.. Вы не инспектор, а жандарм. Я сама пожалуюсь на вас земской управе! Жан — дарм!

А Григорий Евгеньевич, стоя у распахнутых парадных дверей, белее снега, весь трясся и повторял одно и то же:

— Вон! Во — о–он!

Он пропустил тулуп в охапке и ошеломленного ямщика с форсистыми голицами, с треском захлопнул обе половинки дверей. Тут же пришлось их сызнова приоткрывать: на улицу сунулась Аграфена с забытой форменной фуражкой с кокардой и крутым козырьком.

Несколько дней Татьяна Петровна ходила заплаканная, не разговаривала с Григорием Евгеньевичем, а тот подолгу задумчиво и печально стоял в классе у окна, точно прислушиваясь, не едет ли еще какая тройка с бубенцами, а может, и подвода со стражниками.

Никто в школу больше не приехал. Кроме батюшки отца Петра. После урока закона божия он до обеда просидел у Григория Евгеньевича и Татьяны Петровны (в классах было рисование на свободную тему), пил чай с вареньем, потом учитель и учительница, неодетые, провожали попа на улицу до саней.

— Ох, молодые, горячие… Слава богу, кажется,

обошлось. А ведь могло быть иначе… Сказано, молчи, глуха, — меньше греха… Нету на вас порядка! — ворчал, отдуваясь, отец Петр, грузно усаживаясь с помощью Коли Немы в сани на кожаную жесткую подушку. Работник, ласково гугукая, закутал его старательно, как ребенка, матушкиной клетчатой теплой шалью. Батюшка недовольно заворочал завязанной бородой: шаль мешала ему разговаривать. Он обеими руками выпростал на мороз сивую бороду. — Так без шапки и выскочил? — спросил он Григория Евгеньевича, и крупные, насмешливые губы его запрыгали.

— Без фуражки. И тулуп не успел надеть… Ужасно глупо я кричал.

Отец Петр залился смехом, колыхаясь животом,

— Бог с вами, уморили… Он посуровел, вздохнул.

— Вот и моя младшая, Веруха… Чему она будет учить, если сама ни во что не верит?.. Ах, боже мой, что делается на свете! Рушатся устои, ничего нет святого… А тут еще война, голод, недовольство. Какой-то полоумный над нами… это окружение, юродивые… И все же паки говорю: нет, нет и нет! Торопится поповна замуж, а нам зачем? Да — с, милые вы мои, носители света в ночи народной. Все придет в свое время! Кажется, мы все согласны в том. Не минует, придет — и доброе и злое…

Батюшка задумался, хмурясь, шевеля густыми белыми бровями, снова вздохнул, перекрестился и тронул Колю Нему за плечо.

— С богом!

Старый, толстый, как поп, мерин, застоявшийся за зиму, весело взбрыкивая, расторопно тронул с места.

Оживленные и чем-то довольные, Григорий Евгеньевич и Татьяна Петровна постояли еще немного на холоде, глядя, как балует мерин на повороте, норовит вывалить отца Петра в снег. Но Коля Нема недаром хорошо знал свое дело, он привстал в санях, огрел мерина кнутом по литому чугунному заду, расколотому надвое, и озорник живо сменил прыть на степенную, как и подобает, спорую рысь. Татьяна Петровна и Григорий Евгеньевич переглянулись, чему-то смеясь, и, взявшись за руки, чего с ними никогда не бывало, взбежали на высокое крыльцо.

«Гляди-ка, батюшка вроде одобряет Григория Евгеньевича и Татьяну Петровну… А когда просили бабы заступиться за коров, отказался попище, положил грех себе на душу, правильно говорила тогда Аграфена… Что же это такое? Непонятно, а здорово!» — думал сейчас Шурка, сидя за партой, видя и слыша все это сызнова и дивясь про себя. Ему было приятно почему-то вспоминать про попа отца Петра, повязанного матушкиной шалью, как он, сидя в санях, прыскал смехом, колыхаясь большим животом, и как работник Коля Нема огрел кнутом мерина и тот перестал баловаться с жиру, понес и понес осторожно и споро сани по сугробам и раскатам, взбивая копытами серебряную пыль. А еще приятнее было вспоминать, как Татьяна Петровна и Григорий Евгеньевич держатся крепко за руки, словно Шурка и Катька, счастливые и богатые, когда они бежали в Тихвинскую на праздничное гулянье, к ларькам и палаткам, за сахарными куколками и медовыми пряниками. Да, очень приятно вспоминать, как взбегают на парадное крыльцо школы учитель и учительница, взявшись за руки, оживленно — веселые и чем-то очень довольные.

Шурке сейчас тоже весело, он всем доволен. А как же! Хорошее-то всегда крепко запоминается и потом долго радует душу.

— Ну и окопищи же у тебя, почище, чем всамделишные! — сказал он от полноты чувств Яшке, заглядывая на его стряпню. — Досталось немчуре на орехи. Одни клочья к небу летят!

Петух удовлетворенно облизал липкие, сладковатые пальцы, измазанные крахмальным клеем, и похвалил Шуркину избушку с огоньком в окошке. Елочки он почему-то не заметил. Они стали смотреть труды других ребят, нахваливая работу, так им было хорошо и такими они чувствовали себя добрыми. Впрочем, было от чего и подобреть: такого отличного вечера еще не знала школа. Ребята просто обалдели от удовольствий и неожиданностей, которые валились за них, прямо как с неба сыпались.

Поделиться с друзьями: