Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сморчок иногда давал ему посвистеть, а Шурке - похлопать длинным тяжелым кнутом из мочала, с волосяной плеточкой на конце.

– Мне бы в город с этой дудкой...
– говорил Сморчок, ложась на спину и широко раскрывая светлые глаза.
– Я бы там этой штуковиной, травка-муравка, большую деньгу по пивным зашибал.

Но почему-то в город он не шел, а пас коров. Наверное, он был колдун.

Если Сморчок не играл на дудке, он плел корзины или важно молчал, точно дело делал. Ляжет на спину, подсунет под шапку согнутые, в белом пуху, руки, удивленно заломит лохматые брови и уставится в небо. Лежит час - и не мигнет, не шевельнется, только бровями водит:

то одну вверх поднимет, то другую, то обе вместе. Должно быть, он о чем-то думал очень важном, необыкновенном и сам удивлялся тому, о чем думал.

Это не мешало ему, как заметил Шурка, все слышать и видеть вокруг. Стоило какой-нибудь корове отбиться от стада, повернуть с выгона в поле, к дому, как Сморчок, не поднимая головы и не отрывая глаз от неба, разевал мохнатую пасть свою и страшно кричал всегда одно и то же:

– К-ку-да-а?

И корова покорно возвращалась к стаду.

Или идет за версту по дороге человек. Шурка не может еще толком разглядеть, мужик это или баба, а Сморчок, лежа на спине, поведет бровью в ту сторону и скажет:

– Ну-ка, слетай к Тюкину, попроси табачку на закурку.

– Да это баба какая-то идет, - заметит Шурка.

– Нет, - ответит Сморчок, - дядя Ося за грибами в лес пробирается.

Побежит Шурка и принесет в кулачке щепоточку махорки, потому что действительно в лес шел дядя Ося с корзиной и глиняной своей трубкой-носогрейкой.

Шурке начинало казаться, что у Сморчка под шапкой, на затылке или еще где в волосах, есть потаенный глаз, а может, и не один, пастух видит все сквозь шапку, как через стекло. "Колдун, колдун!" - думал Шурка, но страха к пастуху не чувствовал, а одно любопытство.

Любил еще Сморчок удивляться самому обыкновенному. Увидит какой-нибудь пустячный цветок, вроде одуванчика, или зряшную травинку, которая с утра торчит возле самого его носа, лезет в ноздрю, и он не раз из-за этого чихал, не обращая на былинку внимания, а тут вдруг живо повернется на бок и, изумленно подняв брови, подолгу рассматривает ее. И никогда не сорвет, разве что осторожно притронется волосатыми пальцами, привлечет стебелек к себе, погладит, подует на него и отпустит.

Бывает, молчит-молчит, всматриваясь в небо, потом сам себе покажет на облачко над головой и воскликнет:

– Эхма... красота неписаная!

А красоты нет вовсе никакой - обыкновенное белое облачко плывет себе в небе.

Вот лежит-лежит Сморчок под кустом - и вдруг поднимется на локти, а то сядет, вскинет голову, поправит шапку и начнет оглядываться, словно впервой все видит: пестрых коров, полдничающих на вырубке, поле с колосящейся рожью, темный дальний лес. Оглядывает все это пастух и улыбается во всю бороду. А Шурка с Яшкой таращатся и ничего интересного не видят.

– Чего там?
– спросит который-нибудь из них.

– Ничего, - ответит Сморчок и сызнова опрокинется на спину, но улыбка долго бродит по его лицу.

Иногда будто запруда прорывалась внутри Сморчка - он становился разговорчивым. И тогда оказывалось, что каждая травка, самая крохотная, каждый невзрачный цветок имеют прозвища, да смешные такие: медвежье ухо, плакун, копытце, царевы очи, дубина, братец, ужик, прострел... Есть цветы и травы добрые, а есть злые. Добрые растут на пользу человеку: от нечистого духа и порчи, иные - от кашля, зубной боли и слабого сердца, другие - от скорби и сухотки, грыжи, для веселья и смеха. Даже для удачи в жизни росли цветы и травы: чтобы хорошо торговалось, чтобы девки любили, чтобы узнать, что про тебя люди думают.

О злых травах Сморчок говорил

неохотно:

– Есть такие - как им не быть. Зло-то, травка-муравка, с богатым человеком родилось... С ним, должно, и помрет.

И переводил разговор на другое. Ворон - птица вещая, каркает, когда человек умирает. Неспроста день-ночь листья на осине дрожат - слышь, Иуда, христопродавец, на осине повесился. А барсука из норы только водой можно выгнать - такой домосед. И смотри-ка, примечай, каким полымем солнышко закатывается, - жди завтра вёдро...*

И о многом другом, интересном, рассказывал пастух. Шурка и Яшка слушали его, разинув рты, торопили, понукали, выпытывали. Но Сморчок внезапно замолкал, ложился на спину, глядел в небо. Тогда уж от него нельзя было добиться больше ни слова.

Все было странно и непонятно у Сморчка: и сам он, ростом чуть повыше Шурки, со своим необыкновенно громким басом и белесыми мягкими волосами, которые росли у него на щеках, на шее, на руках и даже торчали из ушей и носа; и то, что его понимали и слушались коровы; и что он знал наговоры, умел лечить людей, брал голыми руками змей, а лягушек боялся; и его рассказы про попрыгун-траву, которая косу, словно нитку, рвет и такую силу имеет, что возьми эту траву в руку - любой замок без ключа отомкнется: поди в лавку и бери что хочешь.

– А ты знаешь, где попрыгун-трава растет?
– спрашивал Шурка пастуха.

– Не знал бы - не сказывал.

– А почему лавки не отворяешь?

– Может, и отворяю, - хитро подмигивал Сморчок.

Но в избе у него было пусто. Изба эта, большущая, словно амбар, тоже казалась Шурке странной, не Сморчковой. Да и на самом деле, как слыхал он от матери, пятистенный домище этот принадлежал раньше Устину Павлычу Быкову. Тут он и лавку свою держал, но торговал не шибко, потому что место было не бойкое, в переулке. А у моста, на большой дороге, где всегда ямщики поят лошадей, стояли Сморчковы "хоромы" в два оконца и навес с соломенной крышей на один скат. Водопой держал тогда Косоуров, отпуская проезжим из-под полы и водку с угощением. В те поры Устин Павлыч только что женился, очков, перевязанных суровыми нитками, еще не носил. Бегал он вприскочку мимо Сморчковой избы да чесал курчавый затылок.

– Ай да местечко! Для торговельки в самый аккурат!

И надумал диво - все село ахнуло. В храмовой праздник тихвинской божьей матери зазвал он к себе Сморчка, поднес браги с изюмом, сам угостился вволю да и сказал:

– А ну, давай меняться домиками... Баш на баш?

У Сморчка, сказывала Шуркина мать, глаза на лоб полезли.

– Хо-хо, травка-муравка... шутить изволите, Устин Павлыч! Мои палаты дороговаты. Паркету - нету, тараканов - сколько хошь.

– Какие там к лешему шутки!
– заплакал Быков и разорвал на себе вышитую рубаху от ворота до подола.
– Не могу жить в проулке! Ду-ушно... Пользуйся, пока у меня сердечко горит!

Пастух недолго думая бух ему в ноги. И наутро, боясь, как бы Устин Павлыч, протрезвев, не пошел на попятную, Сморчок потащился в переулок, в добротный пятистенок Быкова со своими голопузыми ребятишками и немудрящим добром.

Мигом разнесли плотники тараканьи хоромы пастуха, развеяли по соломинке навес. В месяц с небольшим вырос на Сморчковой одворине, у Гремца, напротив Косоурова водопоя, домина с лавкой, высоченной лестницей и крытой галереей.

С той поры, говорила мать Шурке, дела у Быкова на поправку пошли, он расторговался, работницу завел, а кабатчик Косоуров разорился. Сморчок же не разбогател - как был, так и остался пастухом.

Поделиться с друзьями: