Открытие
Шрифт:
Мне, конечно, приходится издалека наблюдать за такой меной. Сам пообносился — край, латка за латку цепляется, но не беда — сдюжу, детишек прокормить мало-мало — вот главная забота.
И однажды вывезла меня кривая на фартовую дорожку.
Пошел я как-то аккурат под Новый год в субботу дровец позаготавливать в тайгу. Намахался до одури над сушняком и назад возвращаюсь весь в куржаке — лешак лешаком да с топором в руках! И только вышел на дорогу я, как из-за поворота вывернись возок, полный кулей, с мужичонкой-возницей. Гнедуха ровно тащила сани с поклажей и провожатым, да мой вид в сумерках не пришелся лошадке по нутру. Рванула она возок, всхрапнула
— Э-эй, — заорал я, — стой, раззява, добро потерял!
Гнедуха от моего сипа сильней понесла, а мужик не натянул вожжей, видно, принял за разбойника. Скрывались кой-где в тайге в ту пору темные личности: то дезертир, то просто проворовавшийся. Недолго им приходилось бегать — милиция скрадывала, но россказни про таких волков потом кочевали годами по всей области.
И тут мужичонка попался, видно, из тех, кто слушает с замиранием сердца бабьи перепевы про «дизертиров». Наслушается такой всяких «ужастей», а после в ночное время от своего крыльца по малой нужде отойти боится.
— Эй, черт тебя догони!
Ни ответа, ни привета. Посидел я на куле с картошкой — она родимая! — покурил своей продеристой махорочки — ни скрипу, ни сипу. А сумерки зашпаклевывают тайгу всплошняк, от мороза деревья начали перестрелку, и в животе у меня так пальба отзывается, как в пустом распадке. «Чего ж зазря пропадать картошечка будет, — мозгую я. — У мужика ее, видно, немалые запасы, раз так разбрасывается. Не обеднеет, а мне она очень даже кстати».
Кое-как взвалил я на плечи куль и покондыбал на огонечки своей Кручинихи. Ноги стараюсь не подгибать в коленях, чтоб не свалиться. Сил вроде бы никаких, на одной радости кондыбаю, только снежок всхрустывает под ичигами. Еле втащил в сенцы свою ношу, на дверь в избу прямо упал вместе с кулем и уж в избе рухнул на лавку.
— Ох ты боже мой! — долетел до меня вскрик Дуняхи. — Откуда такое добро, Кузьма?
У меня грудь ходуном ходит, но руку предостережением поднес к губам и объявил:
— Тс-с! Дед Мороз подарил да велел никому не говорить, иначе боле не будет подарков.
— Дед Мороз куль привез!
— Отвалил нам, мамань, рясной картошечки!
— Вот наварим теперь!
— Сальца бы еще кусочек догадался положить...
И давай моя ребятня тот куль ворочать, картошка застучала в чугунок, и мне под этот оживленный базар у печи задремалось. В кратком сне показались опять сани с гнедухой и перепуганным мужичком, а я будто бегу за возком и топором машу: «А ну, сбрось сала, мужик!» И возница кидает мне под ноги кус сала, пышного, желтого, с толстенной коркой, с прослойками мяса.
Только подхватить не дали мне тот кус мои оглоеды. Навалились со всех сторон на меня, защипали, защекотали.
— Вставай, батянь, Новый год встречать!
Ну хоть без сала, а праздник, считай, справили. Картошечка попалась что надо — крупная, рассыпчатая, сладкая. С солью да постным маслицем — куда с добром! Чай потом с чагой пился, как после поросятины.
Только жена хмурноватая была весь вечер. А ночью приткнулась к уху, животом подтолкнула и задышала горячо:
— Где, Кузь, взял картошку?
— Может, назад отнесть?! — дохнул ей в ответ.
Замолкла она, мышью притаилась, а через полчаса так попросила:
— Ты больше не носи чужого, Кузь, до греха недалеко.
И будто подтолкнула мою мысль Дуняха на будущее. Сказал ей:
— Сам пусть сгину, а детям пухнуть с голоду
не дам.— А коли ославят через отца их, лучше будет?
— Дети за отца не в ответе! — оборвал я ее известной тогдашней приговоркой.
— Да людям-то как в глаза глядеть они будут, если что обнаружится?
— Я их ращу не для сиденья под матерней юбкой! — заявил я Дуняхе. — Будущих солдат и доярок выпестовываю!
— Ой, Кузя, — тихонько запричитала Дуняха, — дело праведное неправедным не подопрешь, а только порушишь!
— Пока не пойман — не вор, — отрезал я. — Куля как-никак на неделю хватит. А там видно будет...
Видно стало дно куля через какую-нибудь пятидневку. Тут как раз Дуняхе родить приспичило. Приняли мы с бабкой Утихой четвертого, назвали его Калистратом, и на радостях последнюю картошку я повитухе высыпал.
А Дуняху кормить чем-то надо, чтоб молоко было. Ребятня ее облепила, глаз не спускают с того, как маленький чмокает мамкину титьку, вдоволь наедается материнского молока.
Что делать? Решился я в следующую субботу к дороге идти — авось снова подфартит.
Подвязался я потуже веревкой, топор за нее сунул и потихоньку со двора на огород, а оттуда тропкой до нашей дороги прокрался.
Блестит дороженька под луной, ровно надраенная. Ездят по ней в райцентр из Кривулина, Губаревой, Олонцов, Осетровой, Брагина мимо нашей Кручинихи. Понятное дело — кто честный избыток повез на базар, тот днем проедет да в наше село заглянет, а ежели кто притай согреб, тот по темноте будет стараться проскользнуть.
«Вот эти-то и жулики! — решил я в своем отчаянном положении. — Пусть делятся с трудящимся неудачником!»
Только так помыслил, слышу — одинокий скрипок доносится. Заиндевелая лошадка выступает из-за поворота, а в санях возница в тулупе кулемой расположился и вожжи отпустил, только храп разливается.
Я расшагиваюсь поперек дороги, топор из-за пояса вынимаю и к лошади — шасть. Тень моя на деревьях таким крупняком высится, что вроде подспорья мне в нападении.
— Тпру, вороная! — приказываю голосом пострашней — и к саням. — Кто едет, куда, что везешь?
В ответ — молодецкий храп. Захожу со стороны тени, склоняюсь к вознице, а из кулемы самогонным перегаром шибануло, как из бадьи с перестоялой закваской.
«Ну, раз самогон пьешь, голубок, — соображаю со злостью, — значит, не бедуешь».
Не спуская глаз с пьяного, пошарил под соломкой, наткнулся на три баула. Один стащил на дорогу и лошадь пуганул. Затрусила вороная дальше, а пьяный парень так и не шевельнулся.
«Побольше бы таких проезжих, — сказал я про себя, а сам баулище в кусты поскорее потащил. Горох, чую на ощупь, в куле том, целое богатство для меня. — Часть на сало выменяю, четвертину на соль, ведро насыплю за керосин, — прикидываю в уме. — Каша гороховая сытная — недели две с лишком семье пропитание».
Кое-как оттащил я с видного места на тропку баул, а на себя взвалить его не могу, сколь ни пыжился. Пришлось за салазками домой идти, потемну с ними прокрадываться по задам Кручинихи да возвращаться потом со своим грузом под лай голодных собак. Толчками сердца, кажется, вытаскивал салазки из колдобин. Весь превратился в зайца-слухача, каждой жилкой звуки ловлю и внутри себя переживаю, и вижу, кажется, затылком каждую тень на снегу. А разумом уже обмозговываю, как прирожденный разбойник, действия на будущее: «Салазки сразу с собой надо брать — меньше мельтешения, груз хворостом притрусить, а топор отточить, чтоб страшней было...»