Открытые берега (сборник)
Шрифт:
— Предлагаю за хозяюшку, — сказал шофер, сам наливая рюмки. Он уже держал себя в доме по-свойски, слегка нагловато (ведь это он привез тогда Фаину на кордон), считал лесника немного обязанным себе. Я чувствовал, что и на меня он не сердится, больше того — благодарен даже мне: не выставил бы, пожалуй, Ефрем столько выпивки и закуски ему одному. — Предлагаю, что же… — несколько сбавил он, видя, что никто не спешит, а Фаина, глянув на каждого в отдельности, зевнула, прикрыв рот ладошкой, и, буркнув что-то вроде: «Да ну вас к богу…» — пошла ставить пластинку.
Шофер выпил один, хохотнув стыдливо, —
— Дурочка, — проговорил тихо и нежно Ефрем. — А вот люблю… Смешно?
— Нет.
— Лучше смейтесь. В смехе всегда смысл имеется… Но я о другом думал. Можно?
— Конечно.
— Вот вы ехали сюда, в наше лесничество. Вам сказали: философа не позабудьте навестить. Со смешком сказали, правда?
— Пожалуй, так.
— А я и взаправду философ. Думаю. Всему хочу место определить: птице, растению, человеку. Главное — человеку. В последнее время, от весны будет, думаю: может человек быть человеком?
— Постой, постой, как это? — ввязался шофер, совсем уж разгоревшийся от водки и еды и захотевший, видимо, «душевно» поговорить. — Конкретно давай.
— У нас не собрание. Я в принципе…
— Нет! Конкретно, логически!
— Хорошо. Возьмем нашего директора.
Шофер привстал, молча и насуплено обвел нас взглядом, будто перед дракой примериваясь к каждому в отдельности, кашлянул громко в кулак и, слегка покачиваясь, выговорил:
— Не тронь. — Он сунул руку во внутренний карман пиджака, нащупал там что-то, подержал, с большей твердостью повторил: — Не тронь при мне хорошего человека.
— Тьфу, — жалобно и длинно протянул, сокрушаясь, Ефрем. — Да я же не сказал, что он плохой. Потому и хотел в принципе, отвлеченно…
— Не отвлекай, не на того попал!
— Расскажешь, что ли?
— Понадобится — не спрошусь, хоть ты и того… — Шофер приставил к виску палец.
Ефрем уронил голову на ладонь, как бы опасаясь, что она отвалится от смеха, потом сразу затих, смахнул согнутым пальцем сырость под глазом, тоже привстал.
— Вась, — сказал он по своему обыкновению ласково, будто неустанно беседуя с ребятишками. — Иди-ка ты спать.
— И пойду! — выпрямился во весь небольшой рост шофер. — С чокнутым не желаю…
— Вот и хорошо. Выпил, закусил. Можно и посошок…
— Очень даже благодарю!
— Ну и ладно. Приятных сновидений. Фая, детка, постели человеку.
Шофер вышел во двор, побыл там, вернулся с мокрым от дождя лицом, сторонкой, словно боясь заразиться, обошел нас, молча скрылся за дверью комнаты, в которой все еще стонал, рыдал и захлебывался джаз.
— Не хотите? — Ефрем щелкнул ногтем по бутылке.
— Нет.
— Я тоже — только для разговора. Когда еще в лесу промокну. Боязно, как бы она начальницей не сделалась. — Ефрем стиснул в кулаке горлышко бутылки, как бы перехватив горло живого существа. — Отправимся дальше?
— Говорите,
слушаю.— Думал я, по-всякому прикидывал. Выходит — не может человек стать человеком.
— Почему же?
— Потому что он никогда не знает, сделался человеком или нет. Надо, чтобы все люди сказали ему: ты — человек! Если хоть одни против, значит — не дозрел. Понимаете? Вот и выходит, что не может один человек стать человеком. Всем вместе, разом надо делаться человеками. Без конца. И все равно человек никогда не станет человеком, а только будет стремиться к этому. Так и надо. Потому и жив человек.
— Интересно, но едва ли приемлемо.
— А я что? Это ж философия.
— Да, пожалуй.
— И еще думаю: стыдящийся называть себя человеком — самый лучший человек.
Ефрем пододвигает ко мне бруснику — она яркая, крупная, слегка запотевшая с холода, — кладет мне на тарелку брюшко кеты — розоватое, жирное, в меру прожаренное, — показывает на грибы, икру, картошку. Делает это без привычной своей усмешки, даже слишком серьезно, как бы говоря: еда — тоже работа, а к любой работе надо относиться уважительно.
Сколько мне пришлось видеть таких «таежных» столов, таких застолий! И ни разу они не повторились: были другими дом, хозяин, хозяйка. Был другим разговор. Я знаю уже, что лесник Колотов никогда не забудется мне, и потому присматриваюсь к нему, стараюсь лучше понять его слова, взять больше «на память себе» этого человека.
— Изучаете? — спросил, настораживаясь, Ефрем. — А вы не утруждайте себя. Сам все расскажу. Вот, предположим, удивляет вас, как я сюда попал?
— Кое-что слышал.
— Сам себе придумал эту ссылку… Изложу все по порядку. Но сперва чайку крепенького сделаю. Согласны?
Я кивнул, радуясь догадливости хозяина: как раз наступило время «крепенького» чая. Ефрем вышел в сени зажигать примус.
Из горницы слышалась тихая музыка, медлительный, какой-то по-дикому тоскливый напев Фаины и звучный, скрипучий храп шофера. Все это подчеркивалось, проявлялось большим, всесветным звучанием бури за стенами, и остро чувствовалась затерянность дома лесника среди дикости моря и тайги, его малое спасительное тепло.
Как же попал сюда Ефрем Колотов? Я и об этом знал кое-что из рассказов лесников. Войну он окончил одноруким артиллеристом, с медалями вернулся домой, в родной Хабаровск. Пошел работать на пароход машинистом, будто бы на свое старое место, откуда взяли на фронт. Справлялся, и долго плавал по Амуру, имел премии, почетные грамоты. Был депутатом. Потом перевели на судоремонтный завод, повысили до начальника цеха, и через какое-то время избрали освобожденным председателем профкома. Будто бы долго он на этой должности состоял, совсем в интеллигента превратился. Дети выросли, институты окончили, жена состарилась. Тихо, обеспеченно текла жизнь. И вдруг Ефрем сказал: «Все, не могу больше, ухожу на пароход, машинистом». Еще два или три года проплавал помощником машиниста. А потом… Потом подал заявление, рассчитался. Уехал на Сахалин. Здесь попросился на глухой кордон. Приглашал будто бы жену — не поехала от квартиры, детей. Минули последние десять лет, Ефрему Колотову теперь под шестьдесят, но он так и живет на кордоне, никуда отсюда не выезжал. И вот женился…