Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Открытый город
Шрифт:
4

На следующий день, снова пересекая Овечий Луг, – направляясь кружным путем на поэтический вечер в «92-стрит Уай» [15] , – я обратил внимание на густую листву: окрасившись в яркие оттенки, она умирала – и услышал, как под ее покровом зовут и ждут ответа воробьиные овсянки-белошейки. Недавно был дождь, и ошметки облаков, насквозь пронизанные светом, отбрасывали тень друг на друга; клены и вязы пока стояли в полном убранстве. Пчелиный рой, зависший над самшитовой живой изгородью, пробудил в памяти некоторые эпитеты Олодумаре, верховного божества йоруба: тот, кто превращает кровь в детей, тот, кто восседает в небе, словно туча пчел.

15

«92-стрит Уай» (92nd Street Y, сокращенно 92Y) – общинный и культурный центр в Нью-Йорке. Полное название «Центр Иудейской ассоциации молодых людей и молодых женщин». Организует разнообразную культурную программу, в том числе литературные и музыкальные вечера.

Из-за дождя многие отказались от привычки бегать по вечерам, и парк почти обезлюдел. Вот

природный грот, образованный двумя большими скалами: я зашел внутрь и присел – казалось, меня вела чья-то невидимая рука – на кучу гравия. Улегся, положил голову на скалу, прижался щекой к ее сырой, шершавой поверхности. Кому-нибудь наблюдавшему издали моя фигура наверняка показалась бы нелепой. Пчелы над самшитом поднялись всей тучей и исчезли внутри дерева. Спустя несколько минут дыхание вернулось в норму, межреберные всхлипы прекратились. Я медленно встал, попытался привести в порядок одежду, отряхивая с брюк и свитера травинки и грязь, оттирая с ладоней пятна глины. Небо догорало, и сверху просачивалась лишь единственная струйка синевы – вон там, на западе между домами.

Я ощутил какой-то сдвиг в отдаленной суете города; день подошел к концу; люди разбредаются по домам или выходят на работу в вечернюю смену, в тысячах ресторанных кухонь готовятся к ужину, а в окнах квартир уже замерцали ласковые желтые огоньки. Я поспешил пpочь из парка, перешел Пятую авеню, Мэдисон, Паркавеню, на Лексингтон-авеню свернул и зашагал на север; в лекционном зале, едва мы расселись по местам, нам представили поэта. Он был поляк, одет в коричневое и серое, относительно молодой, но с белоснежными, сияющими, как нимб, волосами. Под громовые аплодисменты подошел к ораторской кафедре и сказал: «В этот вечер я не хочу говорить о поэзии. Я хочу говорить о гонениях, если вы позволите поэту такую вольность. Как нам понять коренные причины гонений, особенно когда объект этих гонений – некое племя, раса или культурная общность? Для начала расскажу вам одну историю». Поанглийски он говорил свободно, но из-за сильного акцента, протяжных гласных и раскатистых «р» казалось, что он запинается, словно перед произнесением мысленно переводит каждую фразу. Он вскинул голову, оглядывая полный зал, рассматривая всех и никого конкретно, и в его очках отразились софиты, создав иллюзию, будто оба глаза заклеены белым пластырем.

На той же неделе, после трудного дня в стационаре – в тот день я обостренно реагировал на больничные флуоресцентные лампы и больше обычного досадовал на бумажную возню и досужие разговоры – меня взял в тиски рецидив хандры, на сей раз более продолжительный. Психиатрическая ординатура считается не самой изнурительной по сравнению с некоторыми другими специализациями – мой опыт это подтверждает, – но у нее свои, специфические сложности. Иногда психиатры переживают из-за того, что у них нет изящных решений, имеющихся в арсенале хирургов и патологоанатомов, иногда утомляешься от того, что в любую минуту обязан проявлять душевную собранность и зоркое внимание к эмоциям – иначе обследование невозможно. «Единственное, что оживляет долгие часы на дежурствах или в кабинете, – заключил я, додумав мысль до конца, – доверие пациентов ко мне, их беспомощность, их надежда, что я помогу им выздороветь».

В любом случае, теперь – в отличие от первых дней работы в больнице – я уже не предавался долгим размышлениям о пациентах: обычно задумывался лишь накануне планового приема, а на обходах часто был вынужден заглядывать в историю болезни, чтобы припомнить хотя бы основные вехи данного клинического случая. В этом смысле мои размышления о М. вне больничного городка были исключением из правил; М., как и В., принадлежал к числу тех редкостных пациентов, чьи проблемы я не убирал в мысленный архив, выходя на улицу. Тридцати двух лет, недавно развелся, бредовое расстройство. В недели обострений медикаменты, по-видимому, почти не действовали.

Намек на зиму просквозил в воздухе, когда я начал было переходить Бродвей и на миг замер под взглядами желтоглазых машин: они, припав к земле, стояли плотными рядами на перекрестке. Было начало шестого, стремительно смеркалось. Здания больничного комплекса высились плечом к плечу на фоне угольно-черного неба, все люди вокруг были в куртках на подкладке и вязаных шапках. На 168-й улице я спустился в метро, сел в битком набитую «единичку» и поехал на юг. Перед глазами вновь проигрывалось сегодняшнее обследование М., и это так поглотило меня, что, когда поезд прибыл на «116-ю», я лишь покосился на двери – а они открылись, постояли открытыми и закрылись. Вагон проплыл мимо моей станции, а я немедля попытался сообразить, что случилось. Я ведь не задремал. Наконец я пришел к выводу, что остался в вагоне намеренно, пусть и неосознанно. Это подтвердилось на следующей остановке, когда я снова не стал выходить – остался сидеть с чувством, что сам за собой наблюдаю, дожидаюсь, что же дальше. Казалось, в этом составе все поголовно одеты в черное или темно-серое. Одна необычайно рослая – шесть футов с гаком – женщина была в черной куртке, длинной черной плиссированной юбке и высоких, до колен, черных сапогах, и перепады цветовой насыщенности между элементами ее многослойного ансамбля напомнили мне виртуозные куски некоторых полотен Веласкеса, написанные черным по черному. Чернота ее одежды была так великолепна, что почти успешно отвлекала внимание от ее бледного, изможденного лица. В поезде все молчали и все, похоже, были незнакомы между собой. Казалось, тут все мы только и делаем, что вслушиваемся в лязг поезда на рельсах. Светильники горели тускло. Тогда-то мне стало ясно, что я не поеду прямо домой – теперь уже не поеду.

На 96-й улице я пересел на «двойку» – экспресс, как раз подошедший к платформе. Этот вагон был освещен ярко. Напротив сидел мужчина в куртке тыквенного цвета, а рядом – женщина в лазурном пуховике и полосатых перчатках. В этом составе некоторые разговаривали между собой – негромко, без тени экспрессивности, но даже это заострило мое внимание на мрачности того, предыдущего поезда. Возможно, яркий свет разрешал людям открыться миру. Мой сосед справа ушел с головой в роман Октавии Батлер «Родня», а его сосед справа, рыжеволосый, сидел выдвинувшись в проход и читал «Уоллстрит

Джорнэл». Природа наделила его свирепыми чертами лица, и он походил на горгулью, но, когда выпрямился, оказалось, что профиль у него красивый. На 42-й улице вошел мужчина в костюме в тонкую полоску, с книгой под названием «Вы ДОЛЖНЫ прочесть эту книгу!». Книга в его руке была раскрыта, но он, войдя и остановившись между лавками, неотрывно уставился в пол, в одну точку. И смотрел на нее долго-долго. Раскрытую книгу держал перед собой, но не прочел в ней ни строчки. В конце концов, выходя на «Фултон», он закрыл книгу, заложив страницу пальцем. На «Уоллстрит» вошла целая толпа – вероятно, поголовно работники финансовой сферы, – но никто не вышел. На этой станции, когда двери уже закрывались, я встал и выскользнул из вагона. Двери за моей спиной закрылись, и, пока перед моим мысленным взором всё еще мельтешила эта выборка типичных зацикленных на себе горожан, я обнаружил, что стою на платформе в полном одиночестве.

Я ступил на эскалатор и, поднявшись на второй ярус станции, увидел, что потолок – высокий, белый, представляющий собой череду соединенных между собой сводов – постепенно открывается взору: точнее, он походил на складной – наполовину сложенный – купол. Раньше я никогда не бывал на этой станции и поразился ее замысловатой отделке – я-то ожидал, что в Нижнем Манхэттене все станции метро убогие, сляпанные наспех, что на них нет ничего, кроме облицованных кафелем тоннелей и узких выходов. На секунду заподозрил, что величественный зал, возникший сейчас передо мной на «Уоллстрит», – обман зрения. Вдоль зала высились двумя рядами колонны, в обоих торцах – стеклянные двери. Стекло, преобладание белого цвета в колорите, разнообразные высокие пальмы в горшках у подножия колонн: похоже на атриум бизнес-центра или оранжерею, но членение пространства на три части, причем центральная шире боковых, больше напоминает собор. Впечатление подчеркивали сводчатые потолки, навевая мысли о поздней английской готике, воплощенной в Батском аббатстве или в соборе в Винчестере, где опоры и колоннады устремляются ввысь, взбираясь на своды. Я вовсе не имел в виду, будто декор станции копировал каменные нервюры таких церквей. Сходство скорее в общем эффекте от тонко проработанной узорчатой поверхности – то ли в шахматную клетку, то ли имитирующей плетение; этакий гигантский ассамбляж из белого пластика.

Когда я углубился в зал, первое впечатление величественности исчезло – правда, впечатление масштабности сохранилось. Колонны, показалось мне теперь, отлиты из сломанных пластмассовых стульев, а потолок как будто бы кропотливо собран из белых деталей LEGO. Иллюзию пребывания внутри циклопического макета усиливали одинокие пальмы в горшках и немногочисленные группки людей, сидящих, как я видел теперь, с правой стороны, в боковом нефе. В этой части зала были расставлены круглые столики, и мужчины, устроившись там, играли в нарды. Стены зала были голые, и пространство – оно ведь замкнутое – полнилось эхом, когда изредка слышались голоса. Я предположил, что в разгар буднего дня здесь разыгрываются совсем другие сцены. А сейчас передо мной предстала панорама вечерней жизни: справа, в боковом нефе пять пар игроков, все чернокожие. По ту сторону, в другом длинном боковом нефе – еще одна пара мужчин, оба белые, играют в шахматы. Я прошел мимо игроков в нарды – почти все, судя по внешности, немолодые, а их апатичные, сосредоточенные лица и медлительность движений нисколько не изменили моего первого впечатления, будто вокруг меня – манекены в человеческий рост. Когда я вернулся в центральный неф, почти свободный от людского присутствия, какой-то мужчина – он в одиночестве бежал к эскалаторам метро – уронил портфель, и тот с оглушительным шумом грохнулся на пол. Мужчина опустился на колени, принялся собирать разлетевшиеся бумаги. Его широкое мышино-серое пальто-тренч раскинуло полы – казалось, он в викторианском платье со шлейфом.

Я вышел в дверь, ведущую прямо на Уоллстрит. На улице люди бродили туда-сюда, разговаривали по сотовым – по идее, собираются домой, но автомобилей не слыхать. Причина выяснилась тотчас: я увидел барьеры поперек улицы в обоих направлениях – то ли безопасность обеспечивают, то ли ведут дорожные работы. На протяжении нескольких кварталов, от перекрестка с Уильям-стрит, где я в тот миг стоял, до самого Бродвея, Уоллстрит отрезали от автомобильного движения и превратили в пешеходную зону; слышались только людские голоса и цоканье каблуков по мостовой. Я двинулся на запад. Прохожие покупали фалафель у торговца, припарковавшего свой фургон на перекрестке, или шагали поодиночке, по двое, по трое. Я увидел чернокожих женщин в темно-серых пиджаках и юбках, а также молодых, чисто выбритых американцев индийского происхождения. Миновав Федерал-Холл, оказался у застекленного фасада Нью-Йоркского спортивного клуба. По ту сторону стекла, в ярко освещенных залах – длинный ряд велотренажеров, и все заняты: мужчины и женщины в одежде из лайкры молча крутят педали и глазеют на тех, кто в сумерках шел с работы. У перекрестка с Нассау-стрит мужчина в шарфе и мягкой фетровой шляпе, перед мольбертом, пишет Фондовую биржу – в технике гризайль, на большом холсте. У его ног – стопка готовых картин, тоже в технике гризайль, – то же здание с разных точек. Я немного понаблюдал за его работой: как он набирает краску на кисть и аккуратно наносит белые блики на листья аканта на шести массивных коринфских колоннах Фондовой биржи. Само здание – а я, покосившись туда, куда смотрел художник, вгляделся повнимательнее – подсвечивала снизу череда желтых прожекторов, и оно словно бы левитировало.

Я пошел дальше, мимо Бродстрит и Ньюстрит, где заметил еще один спортклуб – этот назывался «Равноденствие», – где в окнах можно было увидеть лицом к лицу еще один ряд любителей фитнеса, и, наконец, достиг Бродвея, где Уоллстрит заканчивается и на перекрестке возвышается восточный фасад церкви Троицы. В первую минуту я опешил оттого, что на Бродвее автомобильное движение не прерывается. Перешел Бродвей и направился к входу в церковь: вдруг осенило, что надо зайти внутрь и помолиться за М. Он уже давно не в себе, но в нынешнем году, когда закончился бракоразводный процесс, ему резко стало хуже. Теперь он в полной власти бреда, если и разговаривает, то таким страдальческим голосом, что фразы, выговариваемые с сильным акцентом, словно наперегонки силятся покинуть скорбные катакомбы его сознания.

Поделиться с друзьями: