Отмена рабства. Анти-Ахматова-2
Шрифт:
В жены к Пунину она попала вот по какому случаю. Жила в комнате В. Шилейки, тот женился, уехал в Москву, оставить комнату за собой было дорого, квартплату повысили. Стала искать комнату. Любовник, Пунин, человек крайне прижимистый, рассчитал, что выгоднее всего предложить ей одну из принадлежащих ему комнат в квартире, где проживала его семья (с женой, стареющей, работающей, с прокуренным голосом, — при послевоенном безмужчинье, — он знал, что договориться будет нетрудно: Новый быт!). С Ахматовой брать за это по 25 рублей в месяц. Сына ее он не кормил, за общим столом давал отдельные продукты своей дочери, ночевать не разрешал (если случалось загоститься — клали в неотапливаемом коридоре), в прописке, когда тому надо было поступать учиться, отказал (Гумилев вернулся в Бежецк получать образование согласно своему провинциальному статусу), жена его при гостях
Это был юноша лет 17–19, некрасивый, неловкий, застенчивый, взглядом сильно напоминавший отца, одетый, кажется, в ватник, что даже по тем временам казалось уже странным.
— Да вы, оказывается, отлично умеете стряпать, — сказала я.
— Я всё умею. А если не делаю, то это так, из одного зловредства, — ответила Анна Андреевна.
И как же это «зловредство» должен был переносить Лев, вспоминавший и через полвека:
«Жить мне, надо сказать, в этой квартире, которая принадлежала Пунину, сотруднику Русского музея, было довольно скверно, потому что ночевал я в коридоре на сундуках. Коридор не отапливался, был холодный. А мама уделяла мне внимание только для того, чтобы заниматься со мной французским языком. Но при ее антипедагогических способностях я очень трудно это воспринимал и доучил французский язык, уже когда поступил в университет.
Когда я кончил школу, то Пунин потребовал, чтобы я уезжал обратно в Бежецк, где было делать нечего и учиться нечему и работать было негде. И мне пришлось переехать к знакомым, которые использовали меня в качестве помощника по хозяйству — не совсем домработницей, а, так сказать, носильщиком продуктов. Оттуда я уехал в экспедицию, потому что биржа труда меня устроила в Геокомитет. Но когда я вернулся, Пунин встретил меня и, открыв мне дверь, сказал: «Зачем ты приехал, тебе даже переночевать…».
Сочувственно и встревоженно, лицемерно наблюдает она за жизнью Левы. «Инерция лагерной симуляции». Наверное, я предполагаю у моих читателей слишком неразвитое воображение — но кажется, что, чтобы прочувствовать это определение, мало просто прочитать — надо представить, что вы сами вот так, озабоченно, с учеными словами — и «инерция», и «лагерь» (это ведь тоже иностранное слово, по-русски это тюрьма, застенок, беда), и «симуляция» — будете вот так описывать посторонним свое раздражение собственным ребенком. И покажете величие своего долготерпения. Впрочем — в 1960 году терпения почти не осталось — ведь Лева становился самостоятельным (Ему не терпелось быть самостоятельным).
И он ее не посрамил. Даже этого она не могла бы поставить ему в вину. Хотя «вина» здесь невозможна. И уж точно — не ей судить. А как гордиться матери выдержавшим пытки сыном — на эту тему только Анне Ахматовой по вкусу вести разговоры.
Как-то он рассказал, какие продукты присылала ему в лагерь мать, я удивилась скудости, он с горечью произнес: «Мама считала, что и этого слишком много».
Сидевший вместе с ним в лагере А. Ф. Савченко вспоминал: «Порой <…> в глубине барака начинался литературно-поэтический вечер с чтением стихов. И тут Лев Николаевич не имел себе равных по объему поэтических знаний. Он читал наизусть стихи Н. Гумилева, А. К. Толстого, Фета, Баратынского, Блока, каких-то совершенно неизвестных мне имажинистов и символистов, а также Байрона и Данте. Причем не какие-нибудь отрывки, а целыми поэмами. Так, он два вечера подряд читал «Божественную комедию». Вот только не могу вспомнить, читал ли Лев Николаевич стихи своей матери, Анны Ахматовой…»
Ахматова заподозрила в Наталье Варбанец (возлюбленная находившегося в заключении Л. Гумилева) «сексота», подосланного к ней спецслужбами. О своих подозрениях на условном языке мать поделилась с сыном. Лев со всей серьезностью отнесся к этому в общем-то чудовищному предположению, что в конечном счете привело к охлаждению между бывшими любовниками и к окончательному разрыву. Примечание: В 1990-х годах, когда стали доступными архивы КГБ, исследователи жизни и творчества Ахматовой попытались установить истину в этом непростом вопросе. Оказалось, что подозрения Анны Андреевны (а значит, и Льва Николаевича) не имеют под собой никаких оснований. (В. Н. Демин. Лев Гумилев. ЖЗЛ. Стр. 101.) Тут дело не только в конкретном случае, была сексотом конкретно Наталья Варбанец или не была. В любом случае Анна Андреевна подозревала в этом слишком многих, и всегда — рассказывала всем. Рассказывала с ахматовской непререкаемостью и ахматовским авторитетом. Слишком часто люди получали от нее комок грязи невинно. И вот — Наталья Варбанец. Ну, была она, положим, сексоткой — зачем об этом надо было знать Льву? Ведь приставлена-то она к великой Ахматовой. Лев и так, должно быть, ничего крамольного ей из лагеря не писал, был не дитя. Поссорить, развести? Вот она сама, Анна Андреевна, считала свою молодую подругу Наталью Ильину сексоткой, и что — отказалась с ней дружить? Отнюдь — ведь у той был автомобиль, на которой старая и молодая дамы совершали прогулки. С нею порывать она не собиралась. Леве же она походя портит жизнь — потому что яркую, всячески его достойную девушку Наталью Варбанец он любил, никого в своей жизни так не любил, очень ее уважал, она была ему очень интересна — а жениться, с маменькими предосторожностями, пришлось на шестом десятке, остаться без детей, жениться на женщине, к которой испытывал не более, чем хорошую привязанность (как и она к нему). Это все.
Когда-то я услышала от Л<ьва> Н<иколаевича>: «Мама всегда говорит, что как бы я ни женился, все равно окончится трагедией». К счастью, пророчество Анны Ахматовой не сбылось: брак оказался счастливым, на склоне лет Л.H. наконец обрел любящую жену, окружившую его заботой. По мнению друзей, Наталия Викторовна подарила Л.H. «лишние» десять-пятнадцать лет жизни.
23 ноября 1958 года. Последнее агентурное сообщение в «Деле оперативной разработки», заведенном КГБ на А. А. Ахматову. <…> По утверждению О. Калугина, это «дело» было заведено на Анну Ахматову в 1939 году. (Летопись. Стр. 528.) То есть не Леву сажали за то, что у него такая вольная и строптивая мать, а за Анной Андреевной послеживали только со времен второго ареста Левы и оставили в покое, когда ЕГО выпустили. Сама по себе своим робким и осмотрительным поведением она никаких подозрений не вызывала. Имела б полное право — если б не рядилась в тогу ярой гонительницы Сталина и образец гражданского мужества — и не рядили б ее.
В 1965 году А.А. рассказывала; Единственный раз, когда меня вызывали в прокуратуру, это было не так давно, для «закрытия дела» Бенедикта Лифшица, расстрелянного в 1938 году. <…> им непременно нужен кто-нибудь <…> чтобы свидетельствовать о невиновности расстрелянного. (Н. Струве. Восемь часов с Ахматовой. По: Дела и допросы. Я всем прощения дарую… Стр. 255.)
Когда я вернулся, то тут для меня был большой сюрприз и такая неожиданность, которую я и представить себе не мог. Мама моя, о встрече с которой я мечтал весь срок, изменилась настолько, что я ее с трудом узнал. <…> Она встретила меня очень холодно. Она отправила меня в Ленинград, а сама осталась в Москве, чтобы, очевидно, не прописывать меня. (В. Н. Демин. Лев Гумилев. ЖЗЛ. Стр. 112.) Выражение чтобы, очевидно, не прописывать — это подарок для проахматовских толкователей — такие конструкции слишком легко принять за сарказм или преувеличение. А с другой стороны, освободившемуся зеку что самое главное? Правильно, прописка. К кому в Ленинграде или Москве или хоть где в СССР можно было прописаться? Только к близкому родственнику. У Льва Николаевича кроме матери никого не было. Он говорит очевидно — значит, прямо о нежелании прописывать сказано не было. Очевидно — значит, формально были заявлены какие-то причины, какие-то более важные дела.