Отпуск Берюрье, или Невероятный круиз
Шрифт:
Вместо триумфального кубка — чаша с горечью, Сан-А. И всё потому, что какой-то прыщ тебе нагадил в душу со своей мерзкой улыбочкой. Грусть и злость вонзаются в меня, словно копья гнева. Нет ничего более пагубного, чем гнев! Он действует на надпочечники, которые выбрасывают адреналин в кровь, а от него сужаются артерии, что может привести к инфаркту! Так что спокойно, Сан-А. Спокойно…
Слей свою злость и успокойся, дорогой!
Малый напротив уже празднует победу.
Надо видеть, как он играет с мячиком перед последней (как он считает) подачей. Ударяет несколько раз о землю, обтирает о свои белые шорты, затем взвешивает на руке, как ваша подружка взвешивает ваши бубенцы после пользования в знак восхищения и признательности.
Неожиданно я успокаиваюсь. Мой мозг становится шезлонгом.
Время как будто остановилось. Такт-пауза. Безмолвное солнце заливает светом площадку. На трибуне застыли зрители в жандармских кепках, свёрнутых из газет.
Малый напротив смотрит на меня, предвкушая удовольствие. Он содомизирует меня глазами.
«Ну что, ты подаёшь или нет, хмырь?» — говорю я ему мысленно.
Он подаёт. Р-р-ран! Летит… Слишком далеко, за линию корта.
— Аут! — роняет судья.
Мой визави на мгновение опешил. Надо сказать, что до сих пор у него были точные подачи. Он трёт правый глаз, как будто хочет показать, что какая-то злосчастная песчинка была причиной этого промаха. Повторяет свой номер на публику со вторым мячом. Пока он мотает катушку, я замечаю какое-то пятнышко света у его ног. Солнечный зайчик, отражённый каким-то гладким предметом. Словно огненный жук, зайчик карабкается по моему сопернику, подползает к его лицу, огибает глаза и замирает, подрагивая, на лбу. Почти-победитель собирается, затем выполняет движение, словно тянет карамель.
Он готов. Мяч поднимается в воздух, ракетка ударяет плавно, как в замедленном кино. Я успеваю заметить, как сверкнуло световое пятно и попало в глаз моему сопернику.
Шум на трибуне. Мяч попал в сетку.
— Ровно! — произносит арбитр бесстрастным голосом.
Улыбка у малого исчезает. До него вдруг доходит, что его техника расстроилась, и он несколько удивлён. Не обеспокоен, нет, ещё нет, просто удивлён. Ибо в самом начале бедствие только удивляет перед тем, как навести ужас. Прикиньте, в сороковом, например, когда треснула линия фронта в Седане… Мы сначала не запаниковали, мы переглянулись и сказали почти с улыбкой то, что мне шепнули многие уважаемые люди впоследствии: «Ну, ничего себе!» Точно так же восьмого мая тысяча девятьсот второго года, когда жители Сен-Пьера на Мартинике увидели, как поползли огненные слюни со склонов Плешивой горы, они воскликнули: «Забавная штучка, и что же с ней делают?» И ещё вот, когда Сен-Карлос-Евангелист припылил с простёртыми руками в позе спасителя, вместо того, чтобы сделать ноги, они сказали «да». А зачем убегать, если уж на то пошло, ведь искупитель с двойной крестовиной пришёл их спасать?
Если что и губит гражданина Франции, это любопытство. Настоящая кривая сорока. Ему обязательно надо потрогать, он сначала проглотит, а потом будет читать описание микстуры «спаси меня ещё разок, посмотрим, что это такое». Самое смешное — это то, что он считает себя левым, тогда как он последний из монархистов Европы. Ибо левый человек ставит справедливость выше порядка, не так ли? А французский гражданин ставит беспорядок выше справедливости.
Я вам об этом говорю так, мимоходом, но подумайте, и вы увидите, что всё не так глупо, как ваше отражение в зеркале!
Итак, мой соперник удивлён. А удивлённый спортсмен — это обвисшая тетива, мои прохвосты. У него слабина в кисти, вялость в плече. Его ракетка перестаёт быть бомбардой и становится веером. К тому же при каждой подаче весёлый зайчик, о котором я вам упомянул выше, регулярно попадает ему в зрачок и снижает точность. Поверьте мне или причешите свои хромосомы, но я выигрываю гейм!
И четыре следующих, мои лапочки! Натурально. Что приносит мне одновременно с победой чудовищную овацию. Обычно теннисная публика сдержанна. Она не ёрничает. Вы никогда не услышите, чтобы вокруг корта скандировали, как на стадионе во время турнира пяти наций. Здесь мы в приличном обществе! Здесь аплодируют кончиками пальцев, а если и издадут
возглас, то в сослагательном наклонении, согласовав причастные обороты. Вот только в данном случае воодушевление слишком велико, чтобы выражаться тихим голосом. Невозможно быть в одно и то же время сдержанным и неистовым. Мощный, дикий рёв отдаёт дань моему подвигу. Они благодарят меня за переживание, которое я им дал. Я вошёл в анналы, как некоторые из моих приятелей входят в другие. Мне аплодируют, не жалея ладоней. Мне посылают поцелуи, программки, трусики, фрукты, цветы, ветви. Скандируют моё имя, перемещают его по воздуху всё быстрее и быстрее. Вы меня знаете! Я ликую скромно. Спокойно вытираюсь под опьяненными взглядами девушек, которые выпили бы мой пот победителя вместо эликсира вечной молодости.Бешенство моего соперника излечило бы от икоты и отбойный молоток. Ставлю висячий замок против нормандского замка, что он теперь займётся изучением наследия Мао и подхватит желтуху. Он протягивает мне трясущуюся от злобы руку.
— Поздравляю, милейший!
Его милейший не испытывает нежности.
— Вы хорошо играли, — процедил я, отворачиваясь для того, чтобы принять кубок из рук миловидной брюнетки с очень тонкими усиками и очень толстой губной помадой.
Болельщики бросаются ко мне, прыгая как сумасшедшие. Просят у меня автограф, победный мяч, спрашивают который час. Меня ощупывают, удостоверяются в том, что это я, насыщаются мной, отпечатывают в своей памяти, извлекают из неё, увековечивают, проверяют на твёрдость, удостоверяются.
Тем временем арбитр медленно спускается со своего пьедестала, словно белая статуя, которая не выдержала голубиного поноса. До этой минуты я даже не взглянул на него. Он был голосом Юпитера, который вершил суд нашим промахам и нашим подвигам. Каждая поперечина, на которую он ступает, слезая со своей табурет-лесенки, возвращает его на землю. Юпитер, спустившийся на землю, — это некто без имени. Передо мной стоит высокий элегантный господин в белой кепке с длинным пластиковым козырьком. У него большие очки с тёмными стеклами, которые напоминают иллюминаторы с импостом. Арбитр снимает очки и кепку.
Кого же я вижу? Нет, не пытайтесь угадать: вы догадаетесь, и я буду выглядеть глупо.
Старик! Честное слово, друзья мои: биг босс лично, в белом и в отпуске!
Я тру глаза. Он мне улыбается.
— Поздравляю, — говорит он, — ваш финал был впечатляющим, Сан-Антонио.
— Вы, господин директор? Вы здесь?
Я не верю своим глазам. Вам не кажется, что я должен проверить их у окулиста? Промыть. Протереть. Проморгать. Прощупать. Прищурить. Просморкаться. У меня галлюники? От напряжения? Нет, от Старика, мои милые! Я бросаю всё на то, чтобы осознать реальность. Дир передо мной, он улыбается; с лёгким загаром, непринуждённый, элегантный. Тот, кого можно видеть только в голубом двубортном костюме, с орденом Почётного легиона, накрахмаленными манжетами и жемчужиной на галстуке размером с горошину, сияет под солнцем Лазурного Берега. Он красуется в своей белоснежной одежде.
— Я, милый друг! — смеётся он. — И к тому же в отпуске! Со мной такого не случалось последние тридцать лет. О, я держался, конечно! Но можно ли сопротивляться этому массовому психозу всю жизнь? Нет! Вот вам и результат!
Я показываю на место арбитра.
— Я даже не подозревал, что…
— Я подумал, что будет лучше, если вы не будете знать обо мне во время турнира, чтобы не смутить вас.
Привычным движением он гладит свой череп, гладкий как электрическая лампочка. И тут его часы «Пьяже» вспыхивают ярким отблеском. Я смотрю на них, как коридорный смотрит через замочную скважину в номер молодожёнов. Патрон замечает мой взгляд и сдерживает улыбку.
— Спасибо за световые эффекты, патрон, — шепчу я ему на ухо, — они были очень кстати.
— Я не понимаю, о чём вы, Сан-Антонио, — возражает Скальпированный с невинным видом пассажира метро, когда дама вдруг кричит: «Может, уже хватит, бесстыдник?»
— Я хочу сказать, господин директор, жаль, что вы не были в зенитной батарее во время последней войны.
Двадцатью минутами позже мы сидим на террасе «Карлтона» перед ориндж-водкой, настолько охлаждённой, что от одного её вида и эскимос подхватил бы насморк.