Отречение
Шрифт:
«Пожалуй, я всего лишь твое отражение, – без тени улыбки ответил незнакомец. – От меня ты не дождешься ни похвалы, ни порицания, но малейшее твое движение хранится во мне, ты уже давно забыл, а я берегу каждую твою ерунду, скорее всего я – старый мусорный ящик. Не удивляйся! Одиночество всегда чревато галлюцинациями, тебя, пожалуй, и детский смех давно не радует, ведь такие, как ты, не должны иметь детей. В мире и без того нарушено равновесие».
«К тебе не мешает присмотреться поближе. Пророк или шут? – угрюмо спросил Сталин, начиная привыкать и даже чувствуя странное удовлетворение и потребность в присутствии столь необъяснимого собеседника, хотя последние его
«Считай происходящее игрой своего воображения, – предложил гость. – У меня нет готовых ответов. На пороге новый день, его невозможно ни отменить, ни предугадать».
«И все-таки мне хотелось бы думать, что ты – пророк», – предположил Сталин с некоторой долей надежды и ожидания.
«Нет, Coco, зачем бы мне натягивать на себя чужую личину? Я скорее всего лишь твой летописец, я ведь уже говорил тебе об этом», – опять без единой краски в голосе повторил неизвестный.
«Значит, ты знаешь обо мне все? Даже то, что никому нельзя знать? – вкрадчиво спросил Сталин, впиваясь в лицо ночного гостя вспыхнувшими, рыжеватыми, словно у рыси, глазами. – Говори».
«Да, знаю, – подтвердил незнакомец, его ничем не замутненное лицо стало еще яснее, и Сталин, к своему удивлению и досаде, может быть, впервые за последние годы не выдержал этого младенчески ясного взгляда и, прочищая горло легким покашливанием, отвернулся. – Я всегда знал о тебе больше, чем ты сам».
«Тогда, может быть, ты знаешь и дальнейшее?» – подумав, не сразу спросил Сталин.
«Да, знаю. – Легкая тень легла на лицо гостя. – Но тебе об этом бесполезно думать. Ключи от рая давно утеряны. Тем более для тебя».
«Ненавижу этот народ! – вырвалось у Сталина помимо воли, он должен был сейчас кому-то пожаловаться. – Слишком терпелив и плодовит. Закованная в берега православия русская стихия больше, чем угроза… Да, слишком талантлив и необуздан, главное, непредсказуем. Трудно держать в узде. Никогда не верил и не верю в его смирение… Вынужденная личина, поверь, я не ошибаюсь. А во всем ведь должно соблюдаться равновесие…»
«Сегодня ты не в духе, и я, кажется, действительно не вовремя, я еще приду к тебе, – пообещал гость, и невыразительное, мясистое лицо Сталина передернулось. – Думаю, ты приготовишь мне немало приятных неожиданностей. Если у тебя нет желания общаться, не дергай меня напрасно, из этого ничего хорошего не получится».
Сталин все с теми же бешеными глазами резко повернулся; в дверях стояла жена в длинной ночной сорочке и в накинутой на плечи тонкой, почти невесомой шали; судорога метнулась по лицу Сталина.
– Не хватит ли на сегодня? – встревоженно спросила Надежда Сергеевна. – Нельзя же не спать сутками… С кем ты разговаривал?
Готовое прорваться у него раздражение, доходящее до грубости, особенно если она пыталась вмешиваться не в свои дела, как это не раз случалось в их отношениях и о чем он потом жалел, но никогда не мог заставить себя признаться в своем раскаянии ей, единственному близкому в жизни человеку, как-то растаяло само собой перед ее почти незаметно косящим теплым взглядом. Он посмотрел на нее чуть виновато.
– Иди, я скоро, – попросил он, сунув в рот давно погасшую трубку и ощущая успокаивающую привычную горечь табака и в то же время чувствуя необходимость подчиниться мягкой, обволакивающей настойчивости жены.
– Нет, с тобой нехорошо… ты опять нездоров, – сказала она, приближаясь, обняла, скользнув по его плечам руками, теплая, вся своя, привычная и необходимая; она еще что-то говорила ему о заболевших зубах дочери; он ответил ей, что утро мудренее ночи, в дверях
украдкой оглянулся на кресло и, сам себя стыдясь, громко, натужно прокашлялся. Пожалуй, действительно выдалась тяжелая ночь, думал он в каком-то тупом раздражении против самого себя, хотя его уже начинали окутывать тепло и запах любимой женщины, и голова потихоньку освобождалась от свинцовой, сковывающей тяжести; ночь – мое время, отдых, свобода, так распорядилась судьба, думал он, не желая признаться даже себе, что именно ночь стала с некоторых пор его мукой и он всякий раз боится ее наступления. Только он знает, когда и почему это случилось, – пусть не хвастает летописец своим всеведением. Выйти бы из дому под открытое небо, скоро осень, прохладный августовский дождь за окнами…Мысли его пошли в другом направлении, теперь дожди не только над Москвой, думал он, непогода охватила чуть ли не всю европейскую часть и может помешать военным учениям, об этом что-то на вечернем приеме говорили. Тут он вспомнил, что совершенно ни за что обидел жену грубостью во время этого приема военачальников, и неожиданно попросил:
– Я вел себя по-хамски, не обращай внимания…
Надежда Сергеевна опять почти неслышно скользнула ладонью по его плечу, по руке, успокаивая.
– Полно, Иосиф, пустяки, другое меня беспокоит, – внезапно вырвалось у нее. – Боюсь за детей, боюсь себя…
– Почему? – хмуро, на глазах меняясь, спросил он отяжелевшим голосом.
Она подняла на него глаза, и губы у нее обиженно дрогнули.
– Нет уж, зачем…
– Почему же, между нами необходима полная ясность, – сказал он, всматриваясь в ее лицо и стараясь не спугнуть и в то же время уже чувствуя ее сопротивление и несогласие. – Конечно, конечно, мы все добренькие, просвещенные, европейцы, гуманитарии, – с легкой насмешкой в голосе заговорил он. – Один я злодей и душитель…
– Иосиф, не надо с такой злобой, прошу тебя. Ты слишком возбужден… Пора тебе отдохнуть…
– Надо, надо! – резко оборвал он, теперь уже захваченный своей мыслью. – Когда-то требуется расставить точки. Я никому этого не говорил и не скажу, а тебе скажу: только моими усилиями, моей волей я удерживаю партию от распада и гибели. На партии уже слишком мною ошибок, крови, перекосов. Они неизбежны. Борьба есть борьба. И жертвы были и будут, безвинная кровь будет. Но партия должна жить, она постепенно очистится от чуждых элементов, от попутчиков. И она действительно станет несгибаемой, непобедимой…
Мучительно вслушиваясь, стараясь понять, Надежда Сергеевна плотнее запахнула на груди шаль, на тонкой, еще нежной коже едва угадывались мелкие, редкие веснушки.
– Другого пути, ты утверждаешь, нет. Ты убежден в этом?
– Убежден, больше, чем когда бы ни было, – подтвердил он. – Другого пути нет, такова диалектика.
– Партия, сохраненная такой кровью… А нравственное начало? – опять спросила Надежда Сергеевна, не опуская глаз. – Кто пойдет за такой партией и имеет ли она право вести за собой? Никогда не поверю, жестокость не может быть прогрессивной…
– Это не твои слова, Надя.
– Перестань, – мягко попросила она. – Ты же не на трибуне перед своими нукерами… Я тебе жена, каждая женщина хочет видеть своего мужа самым лучшим, уважаемым, добрым человеком.
– Добрым? – переспросил он, и с его лица сползла неровная усмешка. – Ненавижу абстрактную доброту, ее просто нет, Надя, не существует. Ее выдумали слабые люди, да, да, выдумали, – повторил он с видимым удовольствием, замечая, как ей неприятны его слова. – И что же я, по-твоему, должен делать? Разносить детям рождественские пряники?