Отречение
Шрифт:
Усилием воли подавив подступившую волну бешенства, Сталин несколько минут молчал.
– У вас в голове, все как в перевернутом бинокле, какая-то мелкобуржуазная каша, как баба собираете дикие слухи, – сказал он, снова после долгой паузы заставляя себя через силу настроиться на миролюбивый лад. – Вы читали Ленина, как мне кажется, в перевернутом виде и, кажется, исполнены решимости героически умереть. Мы не дадим вам такой возможности. Напротив, мы дадим вам возможность осознать свои заблуждения. Мы не так кровожадны, как вам кажется. Впрочем, мы с вами слишком отклонились в сторону от основного разговора.
Никитин смотрел по-прежнему упорно и прямо перед собой, теперь уютно устроив тяжелые, болевшие руки на колееях – они не отошли от непосильных перегрузок, от тачки, при малейшей неровности
– Наденьку? – переспросил он с пробившейся улыбкой и тут же, спохватившись, погасил ее. – Простите, Надежду Сергеевну? Конечно, знал. Еще, правда, девочкой, прелестным подростком. Естественно, по возрасту я общался больше со старшей сестрой, с Анной Сергеевной, вообще… со всем старшим поколением этой семьи.
Он оживился, и Сталину было видно, что ему приятно вспоминать об этой далекой светлой поре своей жизни, в которую он, может быть, невольно для себя включал теперь и Сталина, что в самом Сталине вызывало скрытое сопротивление, но в то же время теплое участие, проявляемое совершенно посторонним человеком, волей-неволей и к нему, Сталину, смягчило напряженность момента; Сталин тоже слегка расслабился, думая, как помягче поступить дальше, и поэтому не был готов к неожиданному, дикому повороту в их разговоре.
– Говорят, вы ее убили, хотя я никогда не верил этому, теперь особенно, – тихо и по-прежнему ровно, глядя перед собой, сказал Никитин. Приподняв тяжелые веки, даже не успев еще полностью воспринять истинный смысл прозвучавших слов, Сталин подошел к своему собеседнику и, вплотную, пытаясь не поддаваться мутной воле ненависти, уже туманившей мозг, в упор спросил осевшим голосом:
– Кто говорит? Кто?
– Многие, – ответил Никитин, не опуская глаз, все так же бесстрастно и безнадежно, и Сталин, пересиливая невольную дрожь, почти примирительно подумал, что перед ним сумасшедший, сошедший уже давно в небытие человек и обращать внимание на его слова не следует.
– Да, – сказал Сталин глухо. – Убил ее все-таки я – не смог уберечь. Она была самым дорогим, необходимым мне человеком, ее никто не сможет мне заменить. До этого никому нет дела.
– Сочувствую, вы глубоко несчастный человек, трагедию нельзя было предотвратить, вы были слишком разными людьми. Но посмотрите, ваша боль отступит; рано или поздно всякая боль кончается, потерпите, она обязательно отступит. Вот увидите! Вам станет легче, – сказал Никитин, и впервые за время разговора мягкая улыбка согрела его бескровное тонкое лицо. – Ну а со мной? Тоже неизбежный исход… Здесь вы вряд ли будете вольны что-либо сделать. Законы борьбы, взятые вами за правила, методы истребления неугодных… Зачем вам такой, как я, пусть даже обреченный, живой свидетель? Наденька… простите, – торопливо перебил он сам себя, – Надежда Сергеевна, обратив на меня ваше внимание, невольно подписала мне приговор.
– Вы слишком большого мнения о себе, – не повышая голоса, все так же глухо отозвался Сталин, ощущая в себе ответное тепло и подчиняясь внутренней необходимости воскресить в сидящем перед ним странном непривычном человеке, уже давно глядящем на мир из невозвратной стороны и смирившемся с этим, угасшую надежду и желание жить, пробиться сквозь закаменевшую безысходность. Радуясь своему решению, Сталин подошел к столу, медленно набил трубку табаком из небольшой коробки и закурил. – Я просмотрел ваше дело, – сказал он, неторопливо попыхивая трубкой. – В нем много противоречивого и неясного, я попрошу еще раз вернуться к нему. Поставим вопрос по-другому, пусть тяжелый эпизод в вашей жизни даже и не вспоминается вам – его просто не было. Забудьте о нем. Живите честно и работайте… И товарища Ленина постарайтесь перечитать без искажающих очков… не путайте его с Троцким… Мы еще встретимся с вами и побеседуем в другой обстановке…
Никитин ничего не ответил, лишь встал, неловко опустив изуродованные,
тяжелые, обвисшие руки, всем своим видом выражая недоумение.– Вы не ослышались, – улыбнулся Сталин и кивнул, прощаясь.
Выходя из кабинета и чувствуя затылком неотпускающий взгляд, Никитин только у порога оглянулся, и Сталина опять поразили его глаза. В них по-прежнему не было ни благодарности, ни радости, лишь появился мучительный вопрос, обращенный больше внутрь себя, вопрос, на который нельзя было ответить.
– Идите, идите, – повторил Сталин мягко, впервые за долгие месяцы после смерти жены чувствуя душевное облегчение и согласие с самим собой.
Никитина Александра Юрьевича освободили на следующий день; он работал на старом месте и в прежней должности в Ленинграде, даже и продвигался вверх по службе. Отойдя душой, он давно перестал ожидать обещанной новой встречи со Сталиным и начинал подумывать о женитьбе, уже присматриваясь к свободным женщинам в своем отделе, и даже наметил одну приятную застенчивую темноглазую брюнетку. Но не успел: ровно через год после освобождения его арестовали вновь; в ту же ночь его судило особое совещание, а на рассвете он уже был расстрелян
7
Выходя от Малоярцева, Обухов почувствовал, что в его жизни свершилось что-то нехорошее и отныне его жизнь пойдет по какому-то совершенно иному руслу. «Ну вот, еще не хватало!» – подумал он, ожесточаясь на себя. Он отдал пропуск дежурному милиционеру, и тот, взглянув в бумажный квадратик и сверив его с паспортом, поднял цепкие прозрачные глаза на самого владельца документа; затем разрешающе вежливо кивнул. Отпустив машину, Обухов шел по улице, сторонясь встречных и часто останавливаясь; он никак не мог свыкнуться с мыслью о поражении – его выставили за дверь, как какого-нибудь выскочку, и в голове у него прокручивались самые невероятные фантастические варианты; то он решал обзвонить коллег-единомышленников, предложив им собраться вместе, составить протест в правительство, то думал обратиться к мировому общественному мнению, поднять на дыбы Европу; в конце концов, зежская проблема это и всеевропейская проблема. К черту патриотизм шиворот-навыворот, идет запланированное, хладнокровное истребление целого народа, цинизм здесь превосходит все допустимое; прикрываясь заболтанными лозунгами о безопасности страны, безопасности народа, уничтожают среду его обитания самым чудовищным, самым бессовестным образом. «Нет, каков фарисей, – говорил он самому себе. – Оказывается, старый прохвост знает имя-отчество моей жены! Следит! Подготовился!»
Он шел людными, оживленными улицами, вновь и вновь возвращаясь к разговору с Малоярцевым; несомненно, ему дали понять, что он вмешивается не в свое дело, и за всеми разглагольствованиями прожженного политикана скрывалось одно: никому не позволительно и небезопасно вмешиваться в высшие государственные дела. Удивляя прохожих, Обухов, захваченный какой-то своей мыслью, иногда останавливался в самом оживленном месте, стараясь поймать ускользающую логическую цепочку; толпа обтекала его, оттирая к краю тротуара. А может быть, Малоярцев прав, и человеческая раса всего лишь тупиковая ветвь в бесчисленных вариантах безжалостного и вечного космоса, и нет никакого смысла продолжать борьбу? Тупик есть тупик; эксперимент заканчивается, все возвратится на круги своя. И поделом ему, поделом!
Домой он возвратился внешне совершенно спокойным, привычно перемолвился о погоде с привратницей, грузной от болезни сердца женщиной, работавшей года два назад главным инженером в их жилищном управлении и теперь вышедшей на инвалидность, открыл дверь своим ключом, прислушался, облегченно выправив смятую шляпу, молодцевато бросил ее на колышек старой, еще отцовской вешалки. Просторная прихожая встретила его привычным полумраком, тишиной; жены, кажется, не было дома. Он освободился от пиджака, сдернул всегда душивший его галстук, сбросил туфли; с удовольствием прошел в носках по ковру на кухню, сиявшую беспорочной стерильной чистотой, затем с чашкой дымящегося густого свежезаваренного чая неторопливо прошел в гостиную, где сумрачно поблескивая цветными стеклами старинный, дорогой работы шкаф, доставшийся жене в наследство и вот уже много лет служивший баром.