Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой
Шрифт:

— Появились новые романы Тургенева и Гончарова — вы с ними знакомы, конечно, затем мог бы упомянуть прелестные стихи Фета... Но если угодно знать моё искреннее мнение, которое я обещал всегда высказывать вам прямо и без обиняков, русская литература надела траур по поводу несправедливого осуждения Чернышевского.

Рука императора резко скомкала крахмальную салфетку:

— Я так и предполагал, что ты об этом мне рано или поздно напомнишь.

— Простите, ваше величество, но вы правы — я не мог смолчать. Процесс над литератором Чернышевским лишь оттолкнёт мыслящих людей.

Глаза царя, только недавно излучавшие доброту, подёрнулись стылостью, так напоминавшею взгляд Николая Первого.

— Ты

прекрасно знаешь, Толстой, что не я его судил. Наоборот, я вручённой мне властью приговор Сената сократил наполовину. Но если судьи нашли в его действиях злоумышление, значит, наказан за дело.

— А разве было «дело»? Перехваченное письмо Герцена и Огарёва в Россию, в котором Чернышевский лишь упоминается? — осмелился возразить Толстой.

— А призывы к барским крестьянам бунтовать? И это — после того как вышел мой манифест о свободе! Зачем же так — под руку? Это, кроме всего, — непорядочно и невоспитанно. Впрочем, о какой воспитанности может идти речь у этих семинаристов и разночинцев? Обидно другое — как может становиться на их сторону граф, российский аристократ? Прошу тебя, Толстой, больше никогда не напоминать мне о Чернышевском...

Кажется, всего раза два или три они и встречались — то ли в самой конторе «Современника», толи на квартире у Некрасова. Запомнилось лишь, что и там, и там, в прихожих — чучела зверей, некрасовские охотничьи трофеи. Однажды в этой полутьме, пропахшей пылью и лежалыми бумажными тюками, они и столкнулись.

И впрямь в лице и во всей фигуре литературного критика было что-то семинаристское — постное и непривлекательное. Но когда он начинал говорить, угадывались резвый и резкий ум, глубокая начитанность и образованность.

Статьи его в «Современнике», как и диссертация об искусстве, содержали, на взгляд Толстого, немало схоластического, но попадались мысли, которым нельзя было не отдать должного. Так, можно было принять высказывание автора о том, например, что «человечество идёт к учреждению всеобщей ассоциации, основанной на любви». Сказано, конечно, не ясно и, скорее всего, по поводу «ассоциации» надуманно, но далее мысль была понятнее: «Человечество идёт к тому, чтобы каждый получал по своей способности, а каждая способность по своим делам».

Что ж, вывод был близок Толстому, но с тем, как этого добиться, он согласиться не мог. Чернышевский считал, например, что всех людей можно и нужно научить некоему гуманистическому принципу, на основании которого в обществе обязательно воцарится всеобщее взаимопонимание и благоденствие. Что-то тут шло не от жизни, а от придуманного за кабинетным столом.

Об аресте Чернышевского он услыхал, кажется, от Льва Жемчужникова в тот же день, когда это и произошло, седьмого июля 1862 года. Помнится, Лев, узнав от отца-сенатора о грозящей писателю опасности, хотя тоже шапочно был с критиком знаком, бросился к нему на квартиру, чтобы предупредить. Однако Чернышевский отнёсся к сообщению спокойно. Вернее, даже рассмеялся своим нервическим, дробным смехом: «Благодарю-с покорно за проявление заботы. Но я, сударь, всегда готов к подобному посещению. Только я — чист: в доме не держу ничего-с предосудительного и противозаконного».

Посажен он был в Петропавловку, в жестокий Алексеевский равелин. Следствие же велось так долго, что казалось, гроза не соберётся и вскоре тучи рассеются.

Спустя год узник сам дал знать о себе: в «Современнике», в трёх весенних книжках, появился его роман под названием «Что делать?».

Поступком нельзя было не восхититься: заточенный в каменном склепе, отторгнутый от самого воздуха, упрятанный даже от малого луча солнца, он обращался ко всем тем, кто остался на воле, с призывом думать о будущем и готовить его!

«...Будущее.

Оно светло, оно прекрасно, — обращался он к каждому в своём романе, написанном там, в каземате. — Говори же всем: вот что в будущем... Любите его, стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его, переносите из него в настоящее, сколько можете перенести...»

Да, слова звучали призывно, торжественно. И Толстой, вычитав их в конце романа, заглянул в начало. Но, Господи, как трудно, косноязычно потекло повествование, какие искусственные люди стали сходить со страниц!

А это что ж за мечта, которую следует изо всех сил приближать? «Группы, работающие на нивах, почти все поют; но какой работой они заняты? Ах, это они убирают хлеб. Как быстро у них идёт работа! Но ещё бы не идти ей быстро и ещё бы не петь им! Почти всё делают за них машины... Как они цветут здоровьем и силою, как стройны и грациозны они, как энергичны и выразительны их черты! Все они — счастливые красавцы и красавицы, ведущие вольную жизнь труда в наслаждении...»

«Но вот работа кончена, все идут к зданию... Половина его занята столами... Сколько же тут будет обедающих? Да человек тысяча или больше... Вошли работающие, все садятся за обед... У них это обыкновенный: кому угодно, тот имеет лучше, какой угодно, но тогда особый расчёт; а кто не требует себе особенного против того, что делается для всех, с тем нет никакого расчёта. И все так: то, что могут по средствам своей компании всё, за то нет расчётов; за каждую особую вещь или прихоть — расчёт...»

Но вот «опять такой же громаднейший, великолепный зал. Вечер в полном своём просторе и веселье... Люди в оркестре и в хоре беспрестанно меняются: одни уходят, другие становятся на их место, — они уходят танцевать, они приходят из танцующих... Здесь нет ни воспоминаний, ни опасений нужды и горя; здесь только воспоминания вольного труда в охоту, довольства, добра и наслаждения, здесь и ожидания только всё того же впереди... Счастливые люди!..».

Автор рассказывал о счастье, а отдавало казармой, где тысячи людей по команде — за стол, по команде — песни и танцы... И каждый на другого похож, как близнец. А ежели ты захотел что-либо по своему собственному вкусу, то — «прихоть», за которую — «особый расчёт», больше похожий на штраф или наказание... «Счастье», которое — по замыслу автора — может прийти ко всем сразу, а не к каждому в отдельности. «Счастье» по команде...

Где же он уже читал об этих «снах», выдававшихся за будущую счастливую явь? Конечно же в учениях о социализме и коммунизме Платона, Сен-Симона, Фурье и Роберта Оуэна. Это ведь он, утопист Сен-Симон, предложил проект общества, устроенного как один большой завод, на который согнано всё население страны для «объединённого воздействия на природу» и по «общему плану». Всё руководство — по науке, во благо; значит — правильно. Всё — на сознательности, для чего — новая религия, новая церковь: культ труда.

А как же быть с личностью в таком коммунистическом обществе? Она, как и у Чернышевского, увы, не предусмотрена. Платон прямо об этом писал: если человек таланта, «человек, обладающий умением перевоплощаться и подражать чему угодно, сам прибудет в наше государство, желая показать нам свои творения, а мы преклонимся перед ним как перед чем-то священным, удивительным и приятным, но скажем, что такого человека у нас в государстве не существует и что не дозволено здесь таким становиться, да и отошлём его в другое государство, а сами удовольствуемся по соображениям пользы более суровым, хотя бы и менее приятным поэтом и творцом сказаний, который подражал бы у нас способу выражения человека порядочного и то, о чём он говорит, излагал бы согласно образцам, установленным нами».

Поделиться с друзьями: