Отверзи ми двери
Шрифт:
– Три!
– громовым голосом гаркнул Марк.
Прут оборвался, зазвенел, и Лев Ильич так ясно услышал последний крик доктора Гааза...
– Да опомнитесь! Покажите документы!..
Он почувствовал, что рука его освободилась, теперь его крепко держали за плечо. Он поднял голову и очнулся.
Над ним стоял милиционер. Рядом визжала уборочная машина. А он сидел на полу, прижавшись к вокзальной скамье, под здоровенным провонявшим рыбой мешком, навалившимся ему на плечи. А ведь он все это время не спал - иногда подремывал, видел и эту визжащую, брызгавшую опилками машину, и бабу за ней, которая ворчала, всякий раз когда проезжала мимо, заставляя его подбирать ноги, и идущего к нему через весь зал милиционера. Устал Лев Ильич, многовато ему было, не по зубам.
7
Он сидел в такой знакомой до слез, радующей его тишиной комнате с зелеными
Он, уже свернув во двор, подумал, что это ведь единственный дом, в который он, так вот, однажды случайно попав, в городе, в котором родился и прожил всю жизнь, единственный дом, куда он может незванным в любое время ввалиться, где ничего не нужно объяснять и ни о чем его не станут спрашивать - пришел, ну и замечательно! А сколько он раз виделся с этой женщиной - три, четыре, что он знает про нее - все, а может, ничего? Но было что-то другое, важнейшее этого пустого знания, что их, ничего еще друг другу не сказавших, так крепко и навсегда соединило. То, что он плакал тут перед ней, или что-то еще, раньше, когда слышал ее дыхание за своей спиной, стоя перед священником - то, чего никто и никогда от них не отнимет. Но разве она одна там была? Нет, здесь еще что-то произошло...
– Игорь спит, что ли?
– спросил Лев Ильич.
– Ушел. Работу ищет, может, не возьмут еще в армию - за ум взялся, жених, - тихо улыбнулась Маша.
– Чай станешь пить?
– Как Алексей Михайлович?
– спросил Лев Ильич.
– Умер Алексей Михайлович. Вчера. Сегодня после службы и отпоют у отца Кирилла.
– Умер... Ты была там?
– Я в воскресенье была, как вы ушли. С отцом Кириллом ездили. А Игорь там ночевал. Тихо отошел. Да у него и сил не было. Ларисе тяжело, я-то уж что там, ладно - у меня Игорь. Вот когда узелок развязался.
– Вот ты почему такая...
– А какая? Освободилась, что ли?.. Может и так. Да ведь поздно уже, прошло мое время - как не было. Его и правда не было.
– А я на тебя смотрю - ты молодая, красивая, губы, как у девушки.
– Скажешь! Была девушка, да враз выйду в бабушки. Я, Лев Ильич, бабой сроду не была. Это у меня вид такой. Я знаю, чего ты про меня подумал, когда впервые встретились да я тебя компотом попотчевала. Я страсть люблю заводить таких, как ты. А поверишь - никогда бабой не была.
– Я тебе во всем верю.
– Нам бы с тобой десять лет назад встретиться - может, тот свой узелок сама бы развязала. А то надо ж, двадцать лет одна, без мужа, старика ходила утешать. А что он мне? Не вдова - не мужняя жена. Или все себя виноватой считала?..
– А если б двадцать лет назад?
– спросил Лев Ильич.
– Про это не знаю. И представить себе не могу, кем бы я оказалась...
– Ты его любила, Маша?
– Фермора, что ль? Откуда я, Лев Ильич, могла понимать, что такое любовь? Девчонка, сколько мне было? а он такой, как ты. Только у тебя все на личности написано, не знаю, как ты жену обманываешь, а Фермора я никогда понять не могла - так, правда, и ума не было. Зачем я ему была нужна? Может так, согрешил, а человек совестливый. Он со смной и разговаривал мало, сидит, бывало, смотрит и смотрит. Или он рисовать все меня хотел...
– Нарисовал?
– Как же... Показать?.. Идем, поможешь.
Лев Ильич придерживал табуретку. Маша перебирала холсты на шкафу.
– Вот он, держи. Идем к свету.
Картина была небольшая,
темно-красная. Маша сидела за столом, накрытым цветной скатертью. Перед ней горела свеча в старинном подсвечнике, лежало то же самое Евангелие и рассыпанная колода карт. Она была, как и сейчас, в беленькой кофточке, кутала плечи темной старенькой шалькой, гладко зачесанные волосы открывали чистый белый лоб и опять, как в той картине у старика - у Алексея Михайловича, главным и здесь были глаза портрета: живые, словно бы меняющиеся - или свет так падал?– удивительные для такой молоденькой, даже простоватой девушки - тихие, ласковые, чуть ли не веселые, на первый взгляд. Но чем больше смотрел в них Лев Ильич, тем отчетливей проступала за этой веселостью такая печаль, что казалось вот-вот они и впрямь наполнятся и прольются слезами...
– Какой замечательный художник!
– воскликнул Лев Ильич.
– Не похожа. Я сроду не грустила. Это ему так надо было. Я потому и на шкаф спрятала. Ты представь, Лев Ильич, мы с ним год, пусть два прожили, а я потом чуть не двадцать лет с этими картинами - ну не смех ли? Я вот тебе сказала...
– она сделала движенье убрать картину.
– Подожди, - попросил Лев Ильич, - пусть постоит.
– Влюбишься еще - что делать будем? Как-никак я тебе крестная, да и сын твоей дочери жених... Али уж грешить так грешить?.. Я вот тебе говорю никогда бабой не была, а знаешь, сколько во мне бабьего - и не тогда, с Фермором, я ему для модели требовалась, а потом, за эти годы скопилось? Что если б тебя встретить... Я потому так эту... твою не взлюбила - ну какая она баба, свистушка и расчет имеет для себя одной. Не нравятся мне такие. Так, я гляжу, и у тебя с ней не сладилось?
– А ведь он любил тебя, Маша, - не ответил ей Лев Ильич, по-прежнему вглядываясь в портрет.
– Может, он тебя лучше тебя самой понимал, видел, какой ты, как говоришь, бабой станешь, как эти двадцать лет без него проживешь, сына вырастишь, как, если случится, себя ради кого-то... а все равно себя не... потеряешь...
Лев Ильич произнес это слово, вспомнил Любу и чуть не задохнулся, так схватило, защемило ему сердце.
– Ты что? Сердце болит?.. Чего ж я расселась - чаю тебе надо!..
Маша подхватилась и загремела на кухне чайником.
Лев Ильич все глядел на портрет, в эти глаза, наполнявшиеся слезами, и думал о том, можно ли так понять, раскрыть человека, чтоб угадать его судьбу? Наверно, можно, коль считать, что случайности нет, что все не предопределено, но за тебя продумано - открыто твоей свободе, а она тоже ведь тебе дана заранее. Дан тебе твой уровень свободы... Нет, тут что-то не так было - какая ж свобода, если она дана, - и он усмехнулся, вспомнив свой ночной бред и Марка, раскачивавшего стальной прут: "Свобода - не милостыня!", "Свобода или смерть!!.." Нет, тут о другой свободе шла речь.
И он вспомнил себя десять лет назад, вот когда, Маша сказала, надо б им встретиться, но другую свою встречу. Такая ж была девушка, как вон сидела перед ним на холсте - тихая, ясная, он ее сразу отметил, да и Люба не зря столько лет не забыла - манекенщица, сказала она, в ресторане на их юбилее. И что она плакала, на них глядя - вон, те же самые глаза, полные слез, и что телефон он ее записал - да не было телефона, адрес. И как однажды с приятелем, поздно ночью, когда выпить совсем было негде, а у нее наверняка найдется (откуда взялась такая уверенность?), поехали по адресу. Край света, новостройка - нелепые, огромные дома среди чуть подмерзшей глины - гигантский пустырь. И не город уже: черное, пустое шоссе, бешеные машины на аэродром, а за пустырем стройка, ночная смена - мертвенный свет прожекторов, визг лебедок, краны с проплывающими панелями - а людей не видать. Адрес приблизительный - ни улицы, ни номеров, но уже азарт, все равно деваться некуда, метро закрыто - да где оно, метро! Они разулись, засучили штаны, по глине со льдом, в грязи по уши, еле выбрались, угодив в яму под фундамент, и, наконец, часа два было уже ночи, набрели на тот дом - многосекционный, длиннющий, как стена, с мертвыми распахнутыми подъездами, только один, видно, и был заселен, светилась лифтовая шахта. Они ожили, подходя, обулись, Лев Ильич твердо обещал выпивку, но главная приманка была сама героиня - манекенщица, квартировавшая у подружки в новом жилье - тоже наверное того ж профсоюза. А после такого их подвига как было не ждать награды!.. Они все разыграли, пока топали вдоль дома от подъезда к подъезду, мимо поломанных ящиков, железного хлама, рваной бумаги: как позвонят, как им откроют, водка из холодильника на стол, а там...