Отверзи ми двери
Шрифт:
– А если нет, не получается, срывается человек раз от разу - все, скрежет зубовный?
– Мы как-то говорили с вами об этом, помнится мне... Удивительно, что думая о наказании за собственную слабость и несовершенство, человек так оглушает себя страхом этого наказания, его непостижимой вечностью, материализуя при этом испытываемые им нравственные страдания, в такой от этого приходит ужас, что всего лишь уже добровольно идет навстречу греху. Очень по-русски, между прочим: а, мол, все равно пропадать! Так себя запугивает, так распаляет собственное воображение - скрежетом, огнем, "червем неумирающим", что забывает о милосердии Божием, о Кротком Пастыре - о Том, Кто во имя любви к человеку принес столь великую жертву, это-то ведь прежде всего! Где ж радость спасения, переживания Вечной Пасхи, где понимание того, что произошло с Петром-апостолом, с разбойником, с блудницей, с блудным сыном? "Ты Христос, Сын Бога Живаго" - сказал Ему Петр. А вы представьте весь ужас этих слов, сказанных человеку, идущему с ним рядом по дороге, в одежде раба - узнать Его в нем и сказать Ему, что Он Сын Бога?! Чего стоит рядом с этим даже страшное отречение Петра, трижды им повторенное? А какие дары принесли
Лев Ильич, как тогда, в прошлый раз, вечером на бульваре, взял отца Кирилла за руку, державшую шляпу. Он тут же смутился, ему неловко, стыдно стало своего жеста, рука у него дрожала...
Отец Кирилл, как в прошлый раз, широко по-мальчишески улыбнулся.
– А знаете, Лев Ильич, какая есть история - да не история, место в писаниях Паскаля, его знаменитое пари с человеком, не желавшим, никак не способным поверить в Бога - ну с атеистом, одним словом?.. Паскаль заключает пари - утверждает, что Бог есть, оппонент отрицает. Условия такие - я вам смысл пересказываю, может, и не точно цитирую. Оппонент в течение трех, скажем, лет будет жить христианской жизнью и в конце срока несомненно уверует. Если это произойдет, он в своем проигрыше выигрывает все. В противном случае он ничего не теряет, ибо остается при своих. Если бы вы имели в виду выиграть три жизни, говорит Паскаль, а шанс был бы один из ста - и то стоило бы "рискнуть", иначе просто глупо, пусть даже выигрыш сомнителен. Но ведь тут выигрыш равен не трем жизням - вечности! Что вы потеряете? Вы будете верны, честны, смиренны, признательны, благотворительны, искренни, будете бескорыстным другом... Правда, вы лишились всего, что дает этот зачумленный мир на своем пиру: этих жутких наслаждений, суеты, славы, удовольствий, но ведь взамен будут иные - высшие. И за это время вы поймете такую несомненность выигрыша, такое ничтожество в том, чем рискуете, что, наконец, признаете, что держали пари именно против несомненного и бесконечного, притом не жертвуя ничем. А я, говорит Паскаль, буду молиться за вас перед Богом и вам поможет еще и Его сила.
– Изящно, - улыбнулся и Лев Ильич, ему вдруг как-то легко стало, весь этот вчерашний ужас с него сползал.
– От ума, конечно, не от сердца, но...
– Разумеется! Католик, да еще гениальный математик. Но представьте, как он однажды, доведенный до отчаяния бесплодными дискуссиями о бытии Божием с кем-нибудь из друзей - а ведь Возрождение, человек осознал себя венцом творения: он сам все познает и все может!
– и вот такое пари, как акт отчаяния, хоть иначе, другим путем, пусть не в сердце, но все-таки пробиться...
– А я вспомнил другое пари, даже дискуссию, уж не знаю, по какой ассоциации, - все улыбался Лев Ильич. Они уже шли дальше по бульвару, он отошел, чуть-чуть только плыла голова, по крайней мере ноги больше не дрожали.
– Безумный спор, кончившийся побоищем Дон Кихота с цирюльником по поводу принадлежавшего тому бритвенного таза, который Дон Кихот назвал шлемом Мамбрина, захваченному им в честном поединке, а потому полагал себя его законным владельцем. А вокруг люди - не помните?
– одни из них посвящены в безумие Дон Кихота, поэтому подзуживают его для развлечения и издевательства над ним, якобы верят в то, что это рыцарский шлем, а не таз; другие - не посвящены, поэтому вся ситуация представляется им совершенно невероятной, если уж нет здесь нечистой силы; разумные, почтенные люди несут явную околесицу... Тогда Дон Кихот как человек добрый делает попытку разъяснить. Дело в том, говорит он, что все они находятся в заколдованном замке, поэтому тут с ними и происходят столь удивительные события и превращения - помните, чего только ни случилось на этом постоялом дворе! Кроме того, он рыцарь, а посему местные чародеи именно с ним и творят всякие несообразности, с остальными же, быть может, ничего и не могут поделать. Так или иначе, но на один и тот же предмет и явления они смотрят совершенно по-разному, и что для него шлем Мамбрина, для них может быть и бритвенным тазом... Не по тем же ли причинам, отец Кирилл, в нашем современном, явно заколдованном мире, то, что для одних реально, для других безумие и об истине действительно нельзя договориться, едва ли поможет и пари Паскаля - в нее только поверить можно, а уж поверишь, сколько бы тогда тебя по тому тазу не долбили, пусть и голову проломят - что делать, если для меня это шлем Мамбрина! А что вокруг все смеются, - пусть их. Так, что ли?
– Да, - сказал отец Кирилл, - так. Но тут враг и дожидается, подбрасывает человеку детский вопрос: так все-таки таз или шлем?
– Вот видите! Как тут убережешься?..
– Трудно, разумеется. Слова эти безумны в мире сем... Держитесь, но не забывайте, не мы выбрали этот путь - Он нас нашел. Устоять в добродетели зависит не от нас - от благодати Божией...
Они подошли уже к метро в конце бульвара. Здесь было людно, их толкали, не поговорить.
– Мне надо ехать, - сказал отец Кирилл.
– Лариса Алексеевна там одна.
Лев Ильич стянул кепку и подступил к отцу Кириллу со сложенными руками. Его толкнули сзади, на них оглядывались, он ни на кого не обращал внимания.
– Благословите, батюшка, мне это очень нужно.
Отец Кирилл благословил его, Лев Ильич поцеловал ему руку, они трижды облобызались.
Он еще раз обернулся к нему, уже исчезая в дверях метро.
– К Маше непременно приходите!
– крикнул ему отец Кирилл,
Лев Ильич все стоял, забыв в кулаке кепку, потом повернулся и, широко шагая, двинулся куда глаза глядят. Хорошо ему как-то вдруг стало, легко - море по колено, только голова все плыла, кружилась... "Нашел, - шепнуло в нем что-то, - отметил..."
Он сбежал со ступенек на мостовую, поскользнулся на чуть подтаявшей наледи, нелепо взмахнул рукой с зажатым в ней портфелем, попытался удержаться, вывернуться и, чувствуя, понимая, что падает неловко, нехорошо, грохнулся во весь рост, навзничь, прямо навстречу летящему на него, закрывшему уже весь свет, троллейбусу.
Дикая боль обожгла его, он и не слышал, крикнул он или нет. Для него все сразу исчезло.
12
Комната была маленькой, узкой, в одно окно. У белой, тускло отсвечивающей маслом стены стоял стул, а больше глазу не на чем было остановиться. В приоткрытую дверь доносились голоса, но слов было не разобрать - прямо под окном выла, визжала машина, в открытую форточку несло выхлопными газами, это, видно, и привело его в чувства...
В голове позванивало, потрескивало; медленно, лениво Лев Ильич пытался понять: белые масляные стены, узкая комната, он посреди на чем-то высоком, жестком...
Он оперся руками и сел. Резанула боль в левой руке, он схватился за нее правой - и все вспомнил.
Он снова лег, откинулся и закрыл глаза. Пожалуй, так было хуже: в голове опять поплыло, как тогда, перед тем как ему упасть.
Значит, он в больнице, добегался. Жив, слава Тебе, Господи. И вроде цел.
Он снова открыл глаза, шевельнул одной ногой, другой, поднял ноющую руку, заставил себя ее согнуть, еще раз ощупал, в пальто неловко было. Болело в локте. Он и так у него больной, ушибленный. Тоже пижонство подвело. Это первый раз они были с Любой у моря, первый раз оставили годовалую Надю, отправились на юг втроем, с Иваном - такая жизнь была фантастическая: ночью пили, а утром Лев Ильич вспоминал, взвешивал, раскладывал сказанное, примысленное... Шторм гремел всю ночь, а с утра все толпились на набережной, широкого пляжа внизу, где еще вчера они бессмысленно жарились, убивали время до вечера, как не бывало, грязная, вспенившаяся на вершине волна выползала из моря, с нараставшим скрежетом, нарочитой медлительностью, сделав движение назад, катилась к берегу, все быстрей, быстрей, а потом с пушечным грохотом разбивалась о набережную, разлетевшись тысячей брызг и уползала обратно, тащила огромные валуны, слизывала гальку, а навстречу ей шла новая - и так бесконечно, как чудовищная машина, которую не остановить, которую где-то, не видно где, завели, разведя пары, неостановимо вращая ручку гигантского барабана. Ветра уже не было, высоко работал верховой, рваные клочья туч, такие ж серые, как море, метались, исчезая за горами, порой проглядывало и тут же исчезало в них, словно запорошенное пылью солнце, и все это вместе безветрие, грохот прибоя, и мчавшиеся наверху, в тишине, разорванные клочья туч, так похоже было на то, что происходило тогда, не таким уж ранним похмельным утром в смятенной душе Льва Ильича, что он глянул разок-другой на бледную, в темных полукружьях под глазами Любу, на спокойного, как всегда, молчаливого Ивана, перемахнул парапет набережной, у самой стеночки скинул брюки, рубашку и, позабыв на руке часы, шагнул навстречу показавшейся снизу гигантской, как безглазая стена, высоченного дома, волне.
Здесь стоял такой грохот, что он и не разобрал крика Любы, да он только подхлестнул бы его. Он пробежал несколько шагов по скрипевшей, ползшей под ногами гальке, и когда мутная, бешено вращавшаяся стена зависла над головой, нырнул в нее, вытянув руки, стремясь уйти поглубже, проскочить мелькавшие у самых глаз здоровенные камни.
Он не рассчитал, опоздал на какое-то мгновение, не успел пронырнуть, его как щепку подхватило, крутануло несколько раз, да и выбросило назад, к самому парапету, где он оглохший, ослепший, дрожащими руками вцепился в землю, в камни, изо всех сил удерживаясь, не давая утащить себя обратно, вместе с ползшей, гремевшей галькой. И так, перебежками, то прижимаясь к стене, то проскакивая, когда волна откатывалась, захватив свои мокрые, грязные тряпки, он с позором бежал от этого серого, безглазого чудища, далеко в стороне от пляжа кое-как оделся и только тут заметил, как болит распухший, вздувшийся локоть на левой руке.
Вот он и сейчас вздулся, видно опух: долгая история, вспомнил Лев Ильич, недели две, как бы не месяц, будет о себе напоминать.
Машина под окном, пронзительно взвыв, внезапно смолкла и в наступившей тишине он отчетливо услышал слова за дверью:
"...без сознания. Сейчас придет врач, его еще не смотрели..."
Ага, стало быть, он без сознания. А чего он потерял сознание, от боли, что ль? Что ж тогда там, под водой, не потерял? Или молод был, или его тогда водичкой спрыснуло? да нет, у него и без того кружилась голова - перекурил. "А сейчас бы хорошо пива холодного...
– подумал он и усмехнулся.
– Ну прямо алкаш, а еще о благочестии размышляю!.." Да уж какое было благочестие, когда он до такого, как сказал отец Кирилл, добрался. "А до какого - такого?" Вот о чем он его позабыл спросить, а верней, тот сам его спросил, а он не ответил, испугался, а надо это было выяснить прежде всего. "Кто о н?" - переспросил его отец Кирилл. И в самом деле - кто ж о н? Был он все-таки или это его бред, примстившееся ему, слабость его, грех, ничтожество, оборачивающееся такой страшной реальностью?.. Ну а реальность-то эта существует, если есть та, другая - высшая реальность, то и эта - низшая, да не та, в которой мы барахтаемся, что он остроумно определил "бритвенным тазом", а та - воистину низшая, про которую лучше не острить, не дай Бог, снова что-то не то шепнет ему в ухо, обернется жуткой рожей...
Он вздрогнул и сел на своей жесткой койке, прижав здоровую руку к груди он так ясно, так отчетливо услышал вместе со стуком распахнувшейся где-то двери ее голос, почти крик, не узнать его он никак бы не мог...
"Здесь у вас Гольцев?!."
"Потише, видите, я занята..."
"Вера?
– ударил Льва Ильича тот же голос.
– А вы почему здесь?"
"Здравствуйте, Люба, я... я даже не знаю, как вам объяснить... Мне позвонили только что... Я должна была... да и сейчас не могу тут сидеть..."