Отверзи ми двери
Шрифт:
– Не по зубам, - подтвердил он.
– А коль, верно, цепь существует, которой мир Адамом завязан, или еще до того, когда твердь, звезды и всю живность создавали, к которой потом ковалось звено за звеном - через Авраама к Матери Божией, к святым, если ее конец сегодня в руках у отца Кирилла - что ж я, смогу поверить в нерасторжимость той цепи, ежели хоть в одном ее звене усомнюсь? Хоть в одном, самом маленьком - всего лишь в связке? Нет тогда никакой цепи - и шести дней не было, и Адам со змием - пошлая сказка, и облако на горе с Моисеем - бездарная метафора, да и Церковь на лживом камне, изначально освещенная предательством Петра, вся проникнутая корыстью и трусостью...
– не хочу!
– Погодите, Лев Ильич...
– Нет уж, я вас наслушался, Костя, а с меня довольно. Да чего там, вы мне только что сами объяснили? Но у вас почему-то логики хватает отрицать благодать и поносить сегодняшнюю церковь, а дальше пойти смелости, что ль, недостает или своя корысть - куда ж тогда вам деться со своим избранничеством? Больно все ловко, любое
– не Божьим же жребием избирают? И не наши, не нынешние - пусть бы их!
– а еще с тех самых пор, при царях, по собственным соображениям поставивших их ко святому престолу... Только ложь и обман кругом, понял уж я, дошло до меня. Спасибо вам, просветили. Зачем мы будем друг перед другом хитрить - не верна, что ли, логика? Нет никакой цепи, теперь-то нам дано потрогать ее сегодняшние звенья - они все трухлявые, а коли бы могли так же, руками, и прежние пощупать, так и те такими же оказались бы? Почему ж т о м у преданию должен верить, когда в этом усомнился? Да хорошо бы усомнился, надежда была б, что ошибиться могу - а тут уж все доказано математически. Да и слишком стройно получается: младенчика в клочья разорвали - так надо, евреев перерезали - правильно, еврейскими руками пустили русскую кровь - еще вернее! И Дахау правильно, и Колыма верно, и Лубянка на пользу, и наш священник во храме в облачении да с крестом на пузе - и он правильно, что соглядатай - к очищению! Да не много ли, что останется? Почему я, с какой стати должен верить во всю эту мерзкую, кровавую бессмыслицу? когда теперь уж и на себе проверил - почему меня Бог не остановил, от себя самого не защитил, на другой... да в тот же день и изгадил - там же, в том самом месте, где и молились, и ангелы сослужили, и лампадка - дунули на лампадку, и нет ее...
Костя опять верхом сидел на стуле, подмигивал косым глазом, губы у него раздвинулись в блудливой улыбке, под усами зуб блеснул тусклым золотом: "Вроде не было у него золотого зуба?" - успел подумать Лев Ильич.
– Давай, давай!
– ухмылялся Костя.
– Ты еще про Суламифь позабыл, про Матерь Божию подробности, про архангела Гавриила, да про монахов - говорят, в женский монастырь прокапывали подземный ход...
– Зачем мне ихние мерзости, по мне, своих, что ли, мало?
– Лев Ильич развеселился, у него уж ни печали, ни надрыва не было - опять все стало ясно, вот и хорошо!
– Хочешь, сюжетец изложу, - влетело ему в голову, - пальчики оближешь? Да вижу, что хочешь, небось, не обманешь!..
– Давай, давай!
– веселился Костя, - эко тебя разобрало, - люблю таких горячих, которых только с горушки подтолкни, а там и не догонишь.
– Попробуй! Ясное дело не догонишь, куда там, мы, евреи, народ избранный бегать горазды.
– А ты ж еще недавно говорил, что русский, ну, то есть, все о России хлопотал, переживал за нее?
– А кровь-то?
– брякнул Лев Ильич, да и на что уж с той горы пятками сверкал, дух захватывало от собственной смелости, а содрогнулся, но все равно было!
– Еврейская кровь, коль еще не разжижена, погорячей будет, где прольется, цветы вырастают - то-то от них и ваш брат, как от ладана, шарахается - не какой-нибудь другой водице чета! Здесь что ни гений - Моисей ли, Эйнштейн - найди-ка еще кого другого?
– Эко тебя разобрало, - чуть даже нахмурился Костя.
– Не нравится? Ну да, еврея, в лучшем случае, можно жалеть. А если они, верно, избранные? Да ладно, шучу - кем избранные?
– смех один... Ну хочешь сюжетец, наш, чисто православный, безо всякого еврейства?.. Ну хочешь-не хочешь, а слушай. Меня как-то приятель, да не очень давно, пригласил на свадьбу: венчанье было, они только крестились до того, и прямо все как у больших, крамольным неофитством не пахло, сплошное, как ты говоришь, храмовое благочестие. Да. Я в церковь опоздал, прямо к столу поспел - в ресторане гуляли свадьбу. Кабинет, большой стол, гостей, правда, не очень много, тщательно отбирали, я один нехристь случайно оказался. Ладно. Невеста в белом, он в черном с цветком в петлице, рядом шаферы, крестные - два отца, две матери - может и молитва была перед тем, как шампанским хлопнули? Красиво. Разговор такой, пока не подпили, приличествующий моменту - благочестивый. Ну я влетел, на стул плюхнулся, выпил, осмотрелся - мамочка моя, я ж их всех, как облупленных, знаю! Шафер, тот что подле жениха строго так сидит, еще, видно, свой подвиг в церкви переживает - руку венцом-то оттянуло, я ж точно знаю, с той невестой года два до того так сладко погуляли в охотку. А счастливый женишок с ее крестной матерью все в жмурки играли, красивая баба, между прочим, я и то думал... Совпало это или они специально подбирали, не знаю. Но и этого мало. Я выпил, пригляделся, мне на что - в ту пору я к этому так очень-то не
– Н-да, - у Кости даже смятение углядел Лев Ильич.
– Что, - веселился Лев Ильич, - не по зубам орешек? Не все тебе меня озадачивать!
– Действительно, - пробурчал Костя,- быстро вы, евреи, бегаете, за вами не угонишься. Которые с горы, я имею в виду. На гору-то потише взбираетесь.
– Ага!
– смеялся Лев Ильич.
– И ты, оказывается, грешишь антисемитизмом, вот уж не думал, что и у вас там? Нашел все-таки чем уколоть!..
– Тут согрешишь, - Костя надулся.
– Не люблю, когда меня кто обскачет... Что ж ты теперь делать будешь?
– у него левый косой глаз злобно сверкнул, крестик-то висит на пузе?
– А что с ним делать?
– Лев Ильич вдруг такую ненависть ощутил к Кириллу Сергеичу, впервые его так опалило, даже запеклось внутри, голос его вспомнил вдумчивый. "Кирюша! Вот кто во всем виноват!" Он уж руку запустил под свитер, расстегнул рубашку, нащупал, рванул, но цепочка оказалась крепкой, в шею врезалась...
Он от громкого голоса - постороннего - поднял голову.
– Поели, так освобождайте место, вон очередь ждет. Перерыв, понимать надо, а у нас столовая - не ресторан, дома поговорите.
Перед их столиком стояла пожилая кассирша, очками поблескивала.
– Сейчас пойдем...
– сказал Костя.
– Вы больны, Лев Ильич, опять побледнели. Я думал, вы покрепче. Конечно, когда в голове каша, трудно слышать правду...
Лев Ильич вытирал пот, болела шея, цепочка, видно, глубоко врезалась. Он перевел дух и тут вдруг так явственно, ясней, чем только что, когда Костю усмотрел верхом на стуле, увидел ту хрупкую соломинку, в пальцах ощутил. Вот она откуда ненависть!
– и врдуг так отчетливо услышались им слова отца Кирилла, вспомнившего вчера слова Макария Великого. Лев Ильич перевернул те слова в уме: от сластолюбия! От него малодушие, от малодушия - уныние, от уныния - презрительность, от презрительности - ослабление, от ослабления леность, от лености - жестокость, от жестокости - неверие, от неверия гордость, от гордости - гнев. А от гнева и ненависть. "О что-то уж непременно преткнетесь..." - как напророчил отец Кирилл. Да не о что-то - обо все сразу!
Он обеими руками держался за соломинку. Она все явственней хрустела под пальцами.
– Откуда вы, Костя, взяли, что на том камне надо соорудить новую церковь Святых, а эту сгнившую отринуть? Как Он мог сказать об этом, хоть и явился вам, если и в это я поверю, когда нигде - или я ошибаюсь, не знаю?
– такого не сказано? А разве может Он сказать что-то столь принципиально иное, вон, и у Достоевского Спаситель в том каземате Инквизитору и слова не промолвил, всего лишь и сделал, что его поцеловал. Когда Он скажет Слово - Оно уже страшным Судом явится, не так разве? Может, тогда надежда есть, если не так, то, значит, не та цепь, что от Адама до отца Кирилла, а ваша сплетена из придуманных - корыстных ли, для самоутверждения - но лживых звеньев...
14
Ему открыла дверь Вера. Было уже поздно, темно, опять пошел мокрый снег, он продрог и его познабливало. Весь день был темным провалом в душе: не он словно, а кто-то сидел за него в редакции, кому-то звонил, даже спорил о каких-то проблемах - убей его, никогда б не вспомнил, о чем. И не то чтоб он о чем-то другом, как утром или третьего дня все думал, двумя жизнями жил сразу просто исчез, растворился в той черной пустоте, пропал.
Вера прижалась прямо к мокрому пальто, волосы щекотали лицо, а он было совсем забыл про нее. Он уж и домой хотел вернуться, и еще куда-то переночевать, наверх не было сил подняться, ноги сами его сюда притащили. Он ощутил вдруг невыразимую нежность к ней, так доверчиво прижавшейся к нему. "Нежность повыше будет качеством, чем страсть, - мелькнуло у него, - там один животный эгоизм, все о своем, для себя, и в том, что отдаешь - всего лишь освобождаешься от ненужного тебе, а тут о другом же плачешь, себя готов отдать, нежность - это всегда добро, исходящее от тебя, а потому она и не опустошает, наполняет скорей..." Ему сразу стало легче от этих мыслей, но он не успел додумать, услышал Верин шепот.
– ...хорошо, что пришел, я боялась, тебя не увижу, мне домой нужно мальчик заболел...
Они прошли в комнату Маши. Она сидела за столом в очках над раскрытой книгой, казалась постарше и совсем другой.
– А мы уж беспокоились - забыл, что ль, дорогу?
Тихая была комната. Низкий абажур освещал только стол. Углы затаились в темноте покоем. Он опустился на тахту.
– Ты что это такой бледный, в пятнах? Не заболел?
– спросила Маша, сняв очки, вглядываясь в него.
– Поставь, Веруша, чайник, я тебя сейчас малиной отпою - простудился?