Овидий в изгнании
Шрифт:
Она глядела на него с тихим умиленьем.
— Что это у тебя, Ясновидушка, ложные друзья как бы вроде субтильней вышли против подлинника? — спрашивала она. — Князь бы не осерчал.
Он глядел, соглашался и, повращав кисточкой в синей гуаши, прибавлял друзьям жировых складок на боках.
— А что, вы так и живете здесь одни? — спрашивал он.
— Этруски раньше заходили, — вспоминала старушка. — Они ведь родственники наши, этруски-то. По бабушке, Капитолине Сергеевне. У них и слова те же, и мотивы. А потом и они перестали. Совершенно растеряли родственные связи. Дядя был, прокурор в Орле, и тот не пишет.
— И не скучно?
— Да некогда особо скучать,
И шла ему за малиновым взварцем.
На третий день она была вроде бы пугливей обычного.
— Тут, Ясновидушка, такая тенденция вышла в изобразительном искусстве, — начала она, — чтобы в краску добавлять ароматизатор, идентичный натуральному. Я слышала.
— Это для чего? — недоверчиво спросил Ясновид, очень консервативный в своем пристрастии к набору детской гуаши из девяти цветов.
— Для эффекта присутствия, — разъяснила она. — Представляешь, он кричит, а кругом весной пахнет, черемуха, на мосту капли смолы, с моря ветерок такой… Очень приятно. Все по рецепту: перепелиные яйца, печень оленя, роса, собранная лунной ночью, эмульгатор — лецитин соевый. Водичкой чуть разбавь это дело. Вот… теперь на тряпочку и тряпочкой пройдись по росписям, небось, не потечет, ровно легла… Изволь любоваться. Вишь, глянец какой.
В самом деле, картина как-то углубилась и пошла мелкой зыбью, как ровно дышащий организм; водная поверхность, украшенная концентрическими кругами от плесканья норвежской ихтиофауны, словно бы отдалилась на несколько километров, и с ее стороны остро и широко пахнуло проточною солью.
— Совсем другое настроение в полотне, — с удовольствием заключила старушка, невинно радуясь успеху. — Жить хочется.
— Трудно с этим не согласиться, — вымолвил Ясновид, с изумлением созерцая буйное плесканье жизни на его печке.
— То-то. Что осталось, по чуть-чуть в гуашь разлей.
Ночью, когда он вертелся на жесткой лавке, назначенной для порки малолетних по банным дням, и слушал растекающийся под закопченным потолком княжеский храп, старушка вдруг явилась, пританцовывая по лунной дорожке на рассохшихся половицах, вся такая аутентичная в ночной рубашке, расшитой красными геометрическими петухами, и с седенькой косицей на плече.
— Ясновид! — позвала она эпическим шепотом. — Ясновидушка!
Он мычаньем дал понять, что слушает.
— Ясновидушка! — сказала она. — Князь тебя хочет дальше испытывать, ему работа твоя нравится… он полосу приготовил, с нетрадиционными препятствиями… что думаешь?
Он выругался.
— Я могу тебя вызволить… слышишь, друг мой? Только с одной кондицией.
— С какой именно? — живо спросил он.
— Я с тобой убегу, иначе мне головы не сносить. А ты женись на мне, как выберемся.
Он высоко подскочил на лавке.
— Ты, бабуль, чего удумала? Ну ладно — оказывать тимуровскую помощь… за хлебом там… или пригласить с воспоминаниями… Но жениться! Да вообще мне рано еще… сперва на ноги надо встать в материальном плане…
— Ну, твоя воля, — кротко отвечала старушка и двинулась назад по лунной полоске. — Хлебы я сама пеку, — прибавила она, оборачиваясь. — А воспоминания у меня в массе безотрадные. Про печенегов.
— Погоди! — тихо закричал он. — Да погоди ты! А ничего… другого ты не хочешь? Ну, на что тебе замужество в твоем возрасте?
— Жизнь, — сказала она ему, — начинается в семьдесят. А другого мне не надо ничего. Полюбился ты мне.
Ясновид спустил голые ноги со скамейки, переживая, видимо, самый ужасный момент этического выбора
в своей жизни.— Погоди. Сейчас, — хрипло сказал он. — Сейчас… Жениться… Хорошо. Я женюсь на тебе. Женюсь. Ну?
— Уходим тотчас. Одевайся скоренько. — Она зачем-то полезла на полати к князю, пока Ясновид прыгал в штанине; он с ужасом подумал, что вот сейчас она князя разбудит, и этим их марьяжный интерес и кончится, — но нет, храп разливался по-прежнему, а она легонько спрыгнула на пол, держа в пальцах что-то фосфорически-туманное, как рыба скумбрия в темноте. — Ты куда? — сказала она, когда он направился было к дверям. — Сюда иди, к Мунку своему…
Он подбежал; освещая ближайшее пространство своим фосфоресцированьем, она просунула руку по локоть в картину, отчего та пошла широкими кругами, а ее рука нарисовалась там в красном колере, выглядя так, словно посетитель Коммунального музея искусств хочет схватить кричащий образ автора за зеленые ноздри. Довольная результатами обследования, она незанятой рукой ухватила совершенно одуревшего Ясновида за рукав и с ним вместе нырнула в живописное пространство.
Они остановились. Садилось злое солнце, и ветер дул вдоль моста. Ясновид дрожал и хватался за перила. Мужчина, обхватив некрасивое лицо, уже уставал кричать и больше стонал. Старушка успела догнать ложных друзей и что-то им втолковать; пристыженные, они оборачивались. Она побежала назад, глядя на колеблющуюся темноту княжеского жилья, быстро заплывавшую красочным слоем, и тронула Ясновида за плечо: «Пошли скорей. Как рассветет, тут и хватятся». Они сошли под мост и углубились в глянцевитые космы, вьющиеся вдоль правого края Мунковой картины, которые на поверку вышли зарослями высоких кустов, заботливо постриженных в форме животных и норвежских национальных героев.
— Про тот состав я тебе неправду сказала, чем мы картину намазали, — объясняла старушка, пока они бежали меж героев труда и спорта, в которых твердо верили местные жители, нуждающиеся в победе, как в воздухе. — Это мазь для прохождения. Вроде лыжной. Без нее мы бы только лбом об печку приложились. А покамест они сообразят, каким мы путем утекли, еще по лесу вдосталь набегаются.
— Очень умно, — сказал Ясновид, приходя в трезвое сознание. — Только мы теперь в Норвегии под мостом. До моей электрички не ближний свет.
— Всегда есть чему радоваться, — философски заметила его невеста.
— А в данном случае?
— Ну, мог ведь и Микеланджелову картину перерисовать. По многочисленным просьбам эксплуататоров.
Ясновид вынужден был признать, что из Страшного Суда до серпуховской электрички все-таки дальше, чем до нее же из Норвегии.
— К тому же свет не без добрых людей. — Она двинулась по ряду фигурных кустов, бормоча: «Это Снорри, перед ним неудобно… чай у меня пил с сушками… А тут кто у нас? А тут у нас Ибсен… да ну его, занесет невесть в какие дебри… А вот — ага, вот Гамсун. Это подойдет, пожалуй. Солидный мужчина».
Она стала перед выстриженным из туи автором романа «Голод» и, трижды коснувшись его лапчатых веток светящимся дивайсом, который несла в руке, сказала:
— Гамсун, Гамсун, поэт северных закатов и звенящих колокольчиков, мощный создатель Эдварда, Розы и лейтенанта Глана, где бы ты ни был сейчас — веселишься ли на вечном пиру Нобелевских лауреатов или пишешь личное письмо Георгу Брандесу — услышь и снизойди к моей молитве! Если когда-либо я чтила тебя, внося посильную лепту на твой памятник или подписываясь на твои рассылки — стань передо мной, как лист перед травой, и, будь любезен, вынеси нас из этих мест! За нами недобрые люди гоняются!