Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий
Шрифт:

Деспот поднял фотографию с пола, всмотрелся в ребенка на ней таким взглядом, который, могу предположить, означал вопрос: и тебе вообще не стыдно? Но почему ребенок должен стыдиться? Зачем ему копошиться в тени, как последней лобковой вши? Хоть я и не такой Библиофил, но помню, что Адам и Ева познали стыд только тогда, когда вкусили плод с древа Добра и Зла. Быть хорошим не означает стыдиться, не иметь этого неприятного, унизительного чувства бесцельной свободы.

Деспот молча вернул мне фотографию. Такой вот он игрок. Иногда ничего, а иной раз — вроде неудержимого кровоизлияния в чистый мозг. Да и двое других. Метать перед ними бисер Мадонны? Не выйдет с ними драмы, господин начальник, разве только невнятный роман. Да и тот — из

самых дрянных, из отходов поэзии. Из опилок сонетов. Из растоптанных строф. Так, какой-то печальный «расёмон», из четырех беспорядочных монологов. Это максимум. Только не смотрите на меня так, я думаю. Говорю вам, только — ничего, зеро, ноль. Могу поиздеваться над формой: пусть один рассказ будет исповедью в виде фантастики с ключом, второй — триллер-эссе, третий — пересказом представления, четвертый, например, станет повествовательной поэмой, ритмичной, может, даже рифмованной… Но для меня форма, знаете ли, не испытание, но — проблема.

Как это не знаешь, — теперь занервничал и Буха, тебя что, учить надо? Я юрист, полицейский, а ты практически на облегченном режиме. Почти свободный! Знаешь, какое сейчас время? Я человек современный, а не медведь сибирский. Не могу же я тебе диктовать?.. У тебя есть арнаут этот, терроризм нынче в моде, на это есть спрос, он у тебя в коме, даешь такой поток сознания, вот тебе и фабула, «Сумеречная зона», «Секретные материалы», людям это нравится, такие преддверия ада. Ладислав у тебя есть, жена у него — огонь, он ложки глотает, поэт проклятый, давит теток по улицам, как серийный Раскольников. Старик Иоаким у тебя опять же, не поймешь, то ли он себя Тито воображает, то ли его ночами душит, всеобщий идеологический раздрай, можешь делать с ними что хочешь, и при этом никого не разозлишь, как будто ты о Цезаре или о Франце-Иосифе… Сделай хоть что-нибудь, парень, иначе хана.

Сделать хоть что-нибудь?! И это вот так, без иглы и трубочки? Чтобы каждый проартикулировал свое страдание, так называемый стыд, то, из-за чего здесь оказался? Разве это не психодрама, вечернее шоу желаний? Наше обучение новым профессиям (потому что отсюда ты не попадешь сразу за пюпитр, на кафедру, мой дорогой учитель, а окажешься в уютном подвале, в пристойном подземелье, где будешь гнуть спину и выпрямлять гвозди), курсы по окучиванию картофеля, ненасильственному уничтожению золотистых колорадских жуков, экологической очистке мира от самого себя — они интересны как сценические рамки, где (пере) воспитанники ведут себя как дети, их шалости и перешептывания гротескны, но все это слишком статично, встаешь, когда тебя выкликнут, как тебе велит розга или регламент Нового Завета.

Что ты не оставишь детей в покое, — спрашивает меня в библиотеке Деспот, когда я пытаюсь расчистить сцену для репетиции того, что никак не начнется. Я делаю вид, что не слышу его.

Что это ты делаешь, — негодую, чуть не плача.

Что я такого делаю?

Только сидишь и сдуваешь с книг пыль прямо мне в лицо.

Это не моя идея, с нашими статьями по приговорам, — пытаюсь я оправдаться. Все это начальник придумал, я только выполняю приказ. Вычисти толчок зубной щеткой. Составь опись книг. Напиши ребенку сочинение на вольную тему. Поставь пьесу из тюремной жизни. Что поделаешь, раз мы не монахи. «…и они не видали наготы отца своего», о, нет.

И что это — исповедь? Кто, спрашиваю, скажет о своем грехе искренне? И какое преступление больше всего подходит для искусства? Лучше его самим придумать.

Например, — советовал Деспот, — литературный критик уничтожает писателя. Замечательное общее место. Теплое, светлое, комфортабельное общее место. И уголовники с удовольствием посмотрят.

Кто из нас, цыплятки мои облезлые, не мечтает об идеальном преступлении? Идеальное, потому что невидимое, незаметное. И не столько преступник, сколько само действие. Совершить нечто ужасное, что не нарушит поверхностной гармонии,

останется незамеченным — вот это вызов, вот идеал. Несокрушимое алиби остается в старосветских детективах. Неосознанное преступление, вершина циничного агностицизма — вот избавление!

Вы еще слишком малы, чтобы понять. Но послушать не мешает. Никто не может убедить, что понимает музыку, что умеет пересказать ее. Кто сейчас вспомнил о каких-то жиденьких либретто? Об этом мне действительно нечего сказать. Вопрос, существует ли хоть что-то ужаснее музыки, должен занимать вас, по крайней мере, дважды в неделю, перед сном, не менее пятнадцати минут, особенно тех, кто любит делать скоропалительные выводы. Музыка того стоит. Я обожаю оперу, наполненную мраком и ужасом. Такую, какую бы я охотнее всего поставил в этом нашем тюремном Байройте, опутанном колючей проволокой, искрящейся током, как мои сведенные судорогой дирижерские пальцы! Да только эти здесь признают только народную музыку. В крайнем случае — тюремный рок Элвиса. В таких дырах музыка теряет свою гипнотическую мощь, становится недоступной, сухой. Загляните в мой рот, в эту черную пломбу, разве не похоже, что в ней скорчился космос? Это так, по крайней мере, когда меня будит собственная затекшая рука, сон о смерти. Значит, мне не остается ничего иного, как сочинить оперу без слов, без звука, немую драму, или же дождаться, когда сюда попадет испуганный одноглазый лирический тенор, бронзовый баритон.

Однажды я играл на танцах для глухонемых. Нет, это не анекдот, у меня был маленький оркестр, с репертуаром от шлягеров, романтических баллад, до мягкого, вялого рок-н-ролла, и заканчивая гавкающим зловредным рэпом. Мне тоже поначалу показалось странным, но они объяснили, что ощущают вибрацию воздуха, пола, и таким вот кружным путем приходят к цели. Хитроумные Бетховены, подумал я, и согласился. Значит, не можем лабать, как попало, недоверчиво спрашивали меня коллеги, не можем ошибаться, и позже эта причудливая идея всем пришлась по душе, мы взаправду стали неслыханным оркестром, шепнул мне басист, пока мы настраивали инструменты, а глухие люди, выжидая, стояли парами, и мы улыбнулись его шепоту.

И все бы прошло обычно, как в каждом доме престарелых или на выпускном вечере, где всем почти все равно, как будто мы сами оглохли, если бы только вибрации не запаздывали, а нашей тихой публике, этим чистым танцорам, требовалось время переключиться; и потому бывало так, что мы врубаем тяжелый металл, а они все еще медленно танцуют, переступая с ноги на ногу в сексуальном пузыре из надушенного пота, девчонка прижимается к девчонке (их всегда больше), отводя мизинцем прилипшие к уголку рта завитые прядки волос, или, например, начинают беситься, тряся головами, хотя мы давно уже тонули в сентиментальном «медляке», Энджи, о, Энджи. И все это походило на большую, запоздалую, смешную общую молитву, во время которой верующие увиливают, краем глаза наблюдая за совершением обрядовых действий соседями, зевают во время псалмов и радостно подпевают фонограмме.

О боже, сколько в моей музыке криков замурованных заключенных, разнузданных висельников, разве вы можете их услышать, оглушенные вашими собственными жизненными токами? Я мечтаю о музыке, которая бы, как нервнопаралитический газ, переносила страшную заразу, от которой ржавеют мозг и барабанные перепонки, кровь капает из ушей, словно вы погрузились в золото. Я уже вижу, как пыточные колодки ожерелья Мадонны сдавливают ваши шеи, руки и ноги. Вижу — не во сне, не слышу. Чувствуете, как мы сладостно соскальзываем в преступные синестезии, в глубины чувств, скачущих друг за другом?

Но ни у кого нет сил на оперу, даже про черногорскую жизнь, ни про единственную смерть, как бы ни гремело черногорское «глухое коло» без музыки и слов, как бы ни трещали электрические угри. Может быть, вам будет дано сыграть на своих темных, торжественных органах. Перед вами — и жизнь, и смерть. А теперь включаем свет.

Так я и лежал, прикрыв лицо своей «Книгой об операх». Правда, большинство из перечисленных музыкальных драм я не видел и не слышал. Просто я представлял их себе, заново сочинял музыку, насвистывая или играя на маленькой губной гармошке, пока она не наполнилась до краев. И все это — вдохновленный, так сказать, пересказом либретто.

Поделиться с друзьями: