Ожог
Шрифт:
– Сережка! Сережка! Ты не прав, хуй собачий! – завопил тут один из троицы, да так страшно, что Самсик на миг потерял сознание и так, без сознания, дошел до дверей и только там, оглянувшись, понял, что сеточки вешают не зря: «Сережкин друг» бился под сеточкой, как уссурийский тигр.
Самсик бросился всей грудью на тяжелую дверь. Прохладный воздух ранней ночи вырвал его из больничной безнадюги и вернул к деятельной жизни. С крыльца института он увидел огромную толпу автомобилей, подползающую к перекрестку. Сползая по перилам, он вновь попытался представить поле боя, на этот раз в том ключе, который им дал по телефону писатель Пантелей.
– Вот, –
Как видите, чуваки, раздражение против Олимпа накопилось не в один день, и это вы должны знать, когда будете играть тему Неизвестного Бога.
…Вид одинокого среди болот молчаливого бога способен взволновать любого смертного, пусть даже и высиженного матушкой Герой из капель крови Урана. Иным из гигантов уже казалось, что их дикая нелепая жизнь теперь оправдана, когда они увидели одного из олимпийского сонма.
Для чего мы были рождены? Бунт и гибель в нем – смысл нашей болотной жизни. Что же мы не бунтуем дальше? Что же мы дрожим от благоговения при виде первого же бога, бога-разведчика? Да бунтуем ли мы вообще?
…Ультрасовременная карета реанимации, пульсируя задними и верхними огнями, приближалась к крыльцу института. Из нее выпрыгнул некто неразличимый в темноте, взбежал по лестнице, крикнул деловито, но с некоторым привкусом истерии:
– Немедленно звоните Зильберанскому! Просите приехать! Я прошу!
Исчез.
Фургончик демонстрировал свои спасательные способности – жужжал, фурыкал, раскрывался… от него отделялась клетка-каталка с лежащим на ней грузным телом.
Потом фургон отъехал, медики куда-то скрылись, и Самсик на несколько секунд остался наедине с грузным телом.
Он понял в полной тишине, что эта аудиенция вышла из-под власти секунд. Грузное тело на каталке лежало неподвижно, словно каменная баба из скифских курганов. Бог-кузнец Гефест тихо спустился по ступеням и поднял фонарь. Тусклый огонь высветил из мрака жлобское волевое лицо с преувеличенными надбровными дугами и верхней губой, с недотянутыми лбом и носиком. Лицо это, быть может карикатурное в жизни, в смерти носило черты туповатого величия свойственного сторожам подземных арсеналов.
После освобождения мамы
а также тети Вари, вернее, после перевода их в категорию вечной ссылки странное семейство в Третьем Сангородке возликовало. Матерым троцкисткам разрешалось передвижение лишь в радиусе
семи километров от их духовного центра, «Дома Васькова», но ведь и в этом радиусе сколько можно было найти возможностей для «нормальной человеческой жизни»! Можно ходить в магазины и делать в них покупки, в аптеках заказывать лекарства, шить одежду у портных, слушать радио и получать от этого всего огромнейшее удовольствие.Однажды, в погожий день, Толя с мамой отправились в фотографию, чтобы сделать себе на память снимок. В салоне они увидели капитана Чепцова. Он позировал фотографу, сидя прямо и руки держа на коленях, фараонская поза.
В другой раз Толя столкнулся с Чепцовым лицом к лицу в городской библиотеке. Капитан набирал себе для чтения литературу, главным образом классику – Тургенев, Некрасов, Горький…
В третий раз, летом в бухте Талая Толя с мамой и тетей Варей гуляли в зарослях стланика и вдруг вышли на лужайку, где капитан Чепцов в шелковой майке играл с дамами в волейбол.
Словом, в этом малом радиусе (+7) встречи с капитаном Чепцовым происходили довольно часто, и всякий раз капитан не удостаивал ни Толю, ни маму даже взглядом. А может быть, он их просто не замечал? Может быть, он просто позабыл?
Все-таки не забыл. Толя понял это на первомайской демонстрации 1950 года. Толя вместе с двумя друзьями-баскетболистами волокли огромный портрет Знаменосца Мира. Толя тащил левой рукой за правую палку и таким образом оказался вроде бы правофланговым перед трибуной, на которой стояли магаданские вожди, золотопогонная сволочь.
Под трибуной находилась целая толпа офицеров помельче, и из нее, конечно, на Толино счастье, огромнейшей ватной грудью выпирал капитан Чепцов. Тогда они встретились взглядами, и Чепцов показал, что узнал.
Конечно, он всегда узнавал его, но не считал за человека. Сейчас он переводил взгляд со Знаменосца на Толино мрачное лицо и улыбался своей мясной глумливой улыбкой.
Фон Штейнбок тогда почти выдержал этот взгляд, почти. До конца его выдержать нельзя – надо было бы броситься, выломать палку из Знаменосца и молотить, молотить по этому взгляду, по улыбке за все: за сопли и рыдания, за то, как подал маме пальто, за избиение Ринго Кида, за «пендель» фон Штейнбоку под задницу, и за фотографию, и за библиотеку, и за волейбол, и вот за эту первомайскую демонстрацию.
«Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, преодолеть пространство и простор, нам разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца пламенный мотор!» Кто мог тогда с магаданского плаца заглянуть в будущее и увидеть: мрак во дворе госпиталя святого Николая, фонарь Гефеста над окаменевшим уже Чепцовым? Всем нам кажется, что жизнь лишь череда мгновений, и мы не думаем о промысле богов.
…Вдруг вспыхнул яркий свет, прибежали санитары, укатили каталку, а с улицы во двор больницы ворвалась Самси-ковая рвань, хипня, «Гиганты», молодое поколение.
– Самс! – завопил бегущий впереди в разлетающихся космах, в клубящихся парчовых клешах двадцатилетний «темповый» Маккар. – Не по делу выступаешь, дадди!
– Не по делу, не клево, не кайфово! – закричали пацаны, а девятнадцатилетний «ударный» Деготь-бой даже бесцеремонно тряхнул лидера. – Кадры к холодильнику съезжаются, мамочка! Уже звонили из американского посольства! Потом копыта отбросишь, маза Самс! Сильвер-анкл хэз эн-кшез, понял? Икру мечет! Аппаратуру без тебя не ставим, дадди!