Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Живопись в своем манифесте присоединяется к литературе и провозглашает бунт против тирании слов «гармония и хороший вкус», против обнаженной натуры, «такой же тошнотворной и усыпляющей, как адюльтер в литературе», против однообразия красок и против критиков. Новая красота, к которой стремятся футуристы всех направлений в искусстве, это «красота скорости»; это стремление и побудило их дать бой кубистам. В предисловии к каталогу первой выставки футуристов, открывшейся в начале 1912 года в Париже, они упрекают кубистов в стремлении изображать «неподвижность», «замороженность» и «все статические состояния природы». В последующих манифестах футуристы уточняют, что они отрицают глухие тона, а также любые мертвые линии, то есть кубы, пирамиды, «прямой угол, который мы называем бесстрастным».

Эти нападки на движение, крестным отцом которого он себя считает,

не помешали Аполлинеру летом 1913 году составить синтезированный манифест «Футуристическая антитрадиция». В манифесте отдается должное Маринетти, затем Пикассо, а затем — самому Аполлинеру.

Манифест наделал много шума, причем в самом неблагоприятном для автора смысле. Потом Аполлинер попытается несколько смягчить ситуацию, тем более что Маринетти отказывается примириться с кубизмом как в живописи, так и в литературе. В Италии, между прочим, футуристы потеснили кубистов. Пикассо дружен с некоторыми футуристами, поселившимися в Париже (Джино Северини), а также с темп, кто время от времени приезжает сюда (Арденго Соффичи). На парижской выставке Северини добивается громкого успеха своей картиной «Танец Панпан в Мопико», которая считается самым большим успехом группы. Попытка ухватить движение передается неистовыми оттенками, своеобразной интерпретацией форм и дождем из светящихся палочек. «Парижские вечера» организовывают встречи футуристов, художников и писателей. На эти встречи приходят Северини, Соффичи, Кирико, а также друзья Аполлинера, поэты и писатели, затем Пикассо, Фернан Леже, Цадкин, Модильяни, Макс Жакоб и многие другие. Эти встречи, проходящие в кафе и ресторанах Монпарнаса, создают кварталу новую славу.

Итальянцы чувствуют себя очень близкими Пикассо. Арденго Соффичи объявляет, что по своему характеру, по манере думать и чувствовать Пикассо — «один из наших». Когда Соффичи уезжает из Парижа, Пикассо продолжает поддерживать с ним отношения; именно Соффичи он попросит заняться изысканиями, касающимися его гипотетического предка, генуэзского художника Маттео Пикассо.

Некоторые идеи его друзей-футуристов либо уже посещали самого Пикассо, либо близки ему. Скульпторы-футуристы, например, провозглашают уничтожение «законченной линии и замкнутой скульптуры», «претенциозного благородства мрамора и бронзы»; они, так же как и он, думают о деревянных или металлических конструкциях, которые приводились бы в движение.

В течение лета 1914 года, которое Пикассо проводит вместе с Евой в Авиньоне, цвет в его картинах еще более усиливается. «Зеленый натюрморт» (Музей современного искусства, Нью-Йорк) свидетельствует об изменении техники или, вернее, о возвращении к тому, что раньше использовалось лишь частично. На блестящем зеленом фоне вырисовывается бутыль, на ее стекле виднеются фиолетовые, желтые и оранжевые отблески, стол накрыт пестрой скатертью с бахромой, пастилки ярких цветов еще добавляют ярких пятен к и без того уже яркой картине.

Уже в конце своих авиньонских каникул Пикассо, возмущенный воинственными выкриками, раздающимися по ту сторону Рейна, пишет один из самых замечательных своих натюрмортов, названный «Да здравствует Франция!». Фон — это кусок обоев, имитирующих ковер, рельефный занавес, оплетенная соломкой бутылка рома, стаканы, игральные карты, а на стакане — два скрещенных трехцветных знамени, над ними надпись «Да здравствует…». В картине, написанной уже после объявления войны, отражается вся мягкость той сладостной эпохи, которая никогда уже больше не вернется, это прощание с радостями, о которых еще никто не знает, что они потеряны навсегда.

Этим же летом Пикассо занимается экспериментами в области рельефной живописи: «Кисть винограда», например, сделана на деревянной доске, присыпанной песком; а в «Трубке, стакане и костях» гипс соседствует с красками. Занимается он и «полускульптурой»: «Гитара» вырезана из цветной бумаги, струны же сделаны из железной проволоки. «Мандолина» довольно грубо вырезана из дерева и крепится на деревянную доску, затем все это покрывается красками. Использует Пикассо и скрученную и прибитую к доске жесть, причем жесть эта была раньше крышкой от консервной банки, на ней еще сохранились рельефные буквы и цифры. Почти все эти многочисленные конструкции он оставляет у себя, они не кажутся ему заслуживающими внимания самостоятельными произведениями искусства, однако позже все свои навыки в этой области он сможет использовать, занявшись театральными декорациями.

В Авиньоне же Пикассо начинает создавать серию «Сидящих людей», этой серией закончится один этап его творчества и начнется другой.

Пикассо делает множество эскизов для большого полотна «Человек, сидящий на стекле» (частная коллекция). На фоне нефритово-зеленого цвета с легкими белыми отблесками выделяется темная куртка сидящего человека, бледно-голубая полоса изображает его руку. Небольшая табличка фиолетового цвета извещает об авиньонских празднествах. Коричневые, желтые и зеленые черточки образуют скатерть или ковер.

Однако международные события приостановят его творческие замыслы. Объявлена война, многие друзья Пикассо вскоре будут мобилизованы. Внезапно он начинает чувствовать себя иностранцем: «Я проводил на вокзал в Авиньоне Брака и Дерена».

Он возвращается в Париж. В Париже все перевернулось, он изменился. Гертруду Стайн война застала в Англии, она отправилась туда повидаться со своим издателем и теперь не может вернуться. Вокруг Пикассо все рушится, рвутся привычные связи. Он настаивал, чтобы Канвейлер получил французское гражданство, но тот, как и многие другие немцы, не верил, что начнется война между Францией и Германией. Теперь он вынужден скрыться в Швейцарию. После войны его коллекция будет продана как «вражеское имущество».

На фоне всемирной трагедии происходят еще и многочисленные личные трагедии. Прошлым летом друзья тщетно пытались примирить Мари Лорансен с Аполлинером. Но, хотя оп и чувствует, что она для пего потеряна, новость о том, что она в июне 1914 года вышла замуж за немецкого помещика, потрясла его. «Она, парижанка, — пишет позже Аполлинер, — которой старались подражать все француженки, а вслед за ними — и женщины всего мира». Мари с мужем, спасаясь от концентрационного лагеря, бегут в Малагу. «Ее муж не желал воевать против Франции», — объясняет Аполлинер. «Изгнанная парижанка» попытается сохранить связь со своими старыми друзьями, она пишет им письма, исполненные отчаяния. Аполлинеру немного проще: его мать была русской, сам он родился в Италии, сохранявшей пока что нейтралитет, но друзья советуют ему как можно скорее уехать. Гийом уезжать не хочет и пытается завербоваться в армию. Учитывая его иностранное происхождение, это не так-то легко. Зная, что Мари Лорансен потеряна для него навсегда, видя, что весь его привычный мир рушится и того, что было раньше, не будет уже никогда, он ищет забвения в опиуме и женщинах. Луиза де Колиньи-Шатийон, о которой не без снобизма Гийом скажет, что «в ее жилах течет кровь Святого Людовика», очень быстро устает от этой бешено чувственной и вместе с тем расчетливой любви.

Снова и снова Аполлинер пытается вступить в армию. Когда же наконец ему это удается, этот вечный гуляка, никогда не знавший, что такое дисциплина, всегда опаздывавший на свидания и общавшийся в основном с «колоритными личностями», вдруг находит неожиданное удовольствие в необходимости подчиняться военной дисциплине: «Мне кажется, что ремесло солдата и есть мое настоящее призвание».

А в это же время Макс Жакоб готовится к важному событию в своей жизни: у него снова было видение и он умоляет, чтобы ему разрешили креститься. Об этих видениях в кружке его друзей ходят уже анекдоты: «Однажды в Сакре-Кер ему явилась Дева Мария и сказала: «Какой же ты смешной, мой милый Макс». «Не такой уж и смешной, о пресвятая Дева!» — ответил он и покинул церковь, чрезвычайно обеспокоив прихожан и причетника». Наконец, среди святых отцов церкви Нотр-Дам-де-Сион он находит одного, специализирующегося на обращении евреев. Макс пишет Аполлинеру, который в Ниме проходит учения: «20 января, если Богу будет угодно, Пабло будет моим крестным отцом, а Сильветт Филасье из театра Варьете — моей крестной матерью».

Пикассо же не может удержаться и без конца поддразнивает своего обращенного друга. «Пабло хочет назвать меня Фиакром. Я просто в отчаянии», — стонет Макс. В конце концов останавливаются на имени «Киприаи», это одно из имен самого Пикассо. Но хотя далее в такие торжественные минуты юмор Пикассо бьет через край, Пабло продолжает питать к Максу самую неясную привязанность. Все свои дружеские чувства к Жакобу он выразил в портрете-сюрпризе, сделанном в тщательной реалистической манере, совершенно не характерной для творчества Пикассо этого периода. На лице Макса Жакоба — выражение грустной и обезоруживающей доброты, слабая улыбка держится на его губах лишь благодаря ироничности его натуры. На нем толстый свитер, пиджак и изношенные брюки. Его тонкие руки расслабленно лежат на коленях, как у рабочих, отдыхающих после тяжких трудов. Макс Жакоб восхищен, он находит, что портрет похож одновременно «на портрет моего деда, каталонского крестьянина, и на мою мать».

Поделиться с друзьями: