Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Падение дома Ашеров. Страшные истории о тайнах и воображении
Шрифт:

Действительно, извращенная привязанность барона к недавно приобретенному коню – привязанность, достигавшая, по-видимому, новой силы после каждого нового проявления свирепых и демонских наклонностей животного – в конце концов сделалась, в глазах всех здравомыслящих людей, отвратительной и неестественной страстью. В блеске полдня – в мертвый час ночи – был ли он здоров, был ли он болен – в ясную погоду и в бурю – молодой Метценгерштейн, сидя на седле, казался прикованным к этой колоссальной лошади, неукротимая дерзновенность которой так хорошо согласовалась с его собственным духом.

Были, кроме того, обстоятельства, которые, сочетаясь с последними событиями, придавали неземной и зловещий характер мании всадника и способностям коня. Пространство, захваченное одним прыжком, было в точности смерено, и до изумительной степени превзошло самые безумные ожидания людей наиболее изобретательных. Притом, у барона не было никакого особенного имени

для этого животного, хотя все остальные, им собранные, отличались характерными прозвищами. Да и конюшня, ему отведенная, находилась на известном расстоянии от остальных; что же касается обязанностей конюха и других необходимых забот, никто, кроме самого собственника, не решался исполнять их, или хотя бы входить в загородку особенного стойла этой лошади. Следует также заметить, что, хотя трем грумам, поймавшим лошадь, когда она убегала от пожара в замке Берлифитцинг, удалось остановить её бег с помощью узды с цепью и петли – тем не менее ни один из трех не мог бы с уверенностью утверждать, что во время этой опасной борьбы, или когда-нибудь после, ему действительно удалось положить руку на тело зверя. Примеры особенной разумности в ухватках горячей и породистой лошади не могут вызывать излишнего внимания, но тут были особые обстоятельства, которые неотступно бросались в глаза людям наиболее скептическим и равнодушным; и говорили, что иногда животное заставляло изумленную толпу, стоявшую вокруг, отступать с ужасом перед глубоким и поразительным значением его страшной печати – иногда молодой Метценгерштейн бледнел и отшатывался перед быстрым испытующим выражением его строгих и человечески глядящих глаз.

Однако, из всей свиты барона не было никого, кто усомнился бы в пламенности этой необыкновенной привязанности молодого владетеля к исключительным свойствам его пылкой лошади; никого, кроме незначительного и невзрачного маленького пажа, уродство которого бросалось в глаза каждому, и мнения которого вовсе не имели веса.

Он (если об его мыслях стоит вообще упоминать) имел наглость утверждать, что господин его никогда не садился в седло без того, чтобы не испытать какой-то необъяснимый и почти незаметный трепет; и что, при возвращении с каждой продолжительной и обычной скачки, выражение торжествующего злорадства искажало каждый мускул его лица.

В одну бурную ночь, пробудившись от тяжелого сна, Метценгерштейн, как маньяк, вышел из своей комнаты, и, севши второпях на лошадь, поскакал прочь, среди лесного лабиринта. Обстоятельство столь обычное не возбудило никакого особенного внимания, но с чувством самой напряженной тревоги слуги ждали его возвращения, когда, после нескольких часов его отсутствия, величественные и огромные здания дворца Метценгерштенн затрещали и закачались до самого основания под действием густой и синевато-багровой массы неукротимого огня.

Так как пламя, когда его заметили впервые, сделало уже такие страшные опустошения, что все усилия спасти хотя бы часть здания были очевидно бесплодны, все окрестные жители, охваченные изумлением, стояли не двигаясь, в молчаливом, пожалуй, даже в равнодушном удивлении. Но вскоре нечто новое и страшное приковало к себе внимание столпившегося множества, и доказало, насколько возбуждение, вызываемое в чувствах толпы созерцанием человеческой агонии, сильнее волнения, возбуждаемого самыми страшными зрелищами неодушевленной материи.

В глубине длинной аллеи из вековых дубов, которая вела из леса к главному входу во дворец Метценгерштейн, появился конь, мчавший всадника, без шляпы и в беспорядочном костюме, с стремительным бешенством, превосходившим самого Демона Бури.

Не было сомнения, что всадник не мог обуздать эту скачку. Агония его лица, судорожное борение всего его тела, указывали с очевидностью на сверхчеловеческие усилия; но, кроме одного одинокого крика, ни звука не сорвалось с его истерзанных губ, которые были в кровь искусаны от напряжения и ужаса. Мгновение – и топот копыт резко и жестко прозвучал, выделяясь из рева огней и крика ветров – еще мгновение, и, перескочив одним прыжком входные ворота и ров, конь вскочил на колеблющуюся лестницу дворца и вместе с своим всадником исчез в вихре хаотического пламени.

Бешенство бури немедленно утихло, и внезапно настала мертвая тишина. Белое пламя еще продолжало окутывать здание, как саван, и, потоком стремясь в спокойную высь, вскинуло ослепительный блеск сверхъестественного света; между тем как облако дыма тяжело насело над зубцами крепостной стены в виде явственной угадывавшейся колоссальной фигуры лошади.

Манускрипт, найденный в бутылке

Qui n’а рlus qy’un mоmеnt a vivreN’а рlus rien a dissimuler.

Quinаult.

«Аtуs»
[4]

О моей родине и о моей семье мне почти нечего сказать. Постоянные злополучия и томительные годы отторгнули меня от одной и сделали чужим для другой. Родовое богатство дало мне возможность получить воспитание незаурядное, а созерцательный характер моего ума помог мне систематизировать запас знаний, который скопился у меня очень рано, благодаря неустанным занятиям. Больше всего мне доставляли наслаждение произведения германских философов; не в силу неуместного преклонения перед их красноречивым безумием, но в силу той легкости, с которой мое строгое мышление позволяло мне открывать их ошибки. Меня часто упрекали в сухости моего ума; недостаток воображения постоянно вменялся мне в особенную вину; и пирронизм* моих суждений всегда обращал на меня большое внимание. Действительно, сильная склонность к физической философии, я боюсь, отметила мой ум весьма распространенной ошибкой нашего века – я разумею манеру подчинять принципам этой науки даже такие обстоятельства, которые наименее дают на это право. Вообще говоря, нет человека менее меня способного выйти из строгих пределов истины и увлечься блуждающими огнями суеверия. Я счел нужным предпослать эти строки, потому что иначе мой невероятный рассказ стал бы рассматриваться скорее как бред безумной фантазии, нежели как положительный опыт ума, для которого игра воображения всегда была мертвой буквой.

После нескольких лет, проведенных в скитаниях по чужим краям, я отплыл в 18.. году от Батавии*, из гавани, находящейся на богатом и очень населенном острове Ява, держа путь к архипелагу Зондских островов*. Я отправлялся как пассажир, не имея к этому никакой иной побудительной причины, кроме нервного беспокойства, которое преследовало меня, как злой дух.

Наше судно представляло из себя очень солидный корабль, приблизительно в четыреста тонн, скрепленный медными заклепками и выстроенный из малабарского тика* в Бомбее. Судно было нагружено хлопчатой бумагой и маслом с Лакедивских островов*. Кроме того, в грузе были кокосовые хлопья, кокосовые орехи, тростниковый сахар и несколько ящиков с опиумом. Нагрузка была сделана неискусно, и из-за этого корабль накренялся.

Мы отплыли под дуновением попутного ветра и в течение нескольких дней шли вдоль восточного берега Явы, причем единственным развлечением, сколько-нибудь нарушавшим монотонность нашего путешествия, были случайные встречи с тем или с другим из небольших грабов, плавающих по архипелагу, к которому мы были прикованы.

Однажды вечером, облокотясь на гакаборт, я следил за странным облаком, одиноко видневшимся на северо-западе. Оно было замечательно как по своему цвету, так и по тому, что оно было первым облаком, которое мы увидали с тех пор, как отплыли из Батавии. Я внимательно наблюдал за ним до заката солнца, и тут оно мгновенно распространилось к востоку и к западу, опоясав горизонт узкой полосой тумана и приняв вид длинной линии отлогого берега. Внимание мое вскоре после этого было привлечено видом багрового месяца и особенным характером моря. С этим последним совершалась быстрая перемена, и вода представлялась более чем обыкновенно прозрачной. Хотя я совершенно явственно мог видеть дно, тем не менее, опустивши лот, я нашел, что глубина под кораблем была более пятнадцати фадомов*.

Воздух сделался невыносимо удушливым и был насыщен спиральными испарениями, подобными тем, которые поднимаются от раскаленного железа. С приближением ночи самое легкое дуновение ветра умерло, и более невозмутимого спокойствия невозможно было себе представить. Пламя свечи горело на корме без малейшего колебания, и длинный волос, будучи положен между большим пальцем и указательным, висел так неподвижно, что нельзя было уловить даже самого слабого трепетания. Однако, по словам капитана, ничто не предвещало опасности, и, так как мы плыли боком к берегу, он отдал приказание убрать паруса и ослабить якорь. Не было поставлено ни одного часового, и весь экипаж, состоявший главным образом из малайцев, преспокойно улегся на палубе. Я сошел вниз – и, должен сказать, в душе у меня было полное предчувствие беды. На самом деле, все говорило мне о приближении самума. Я высказал свои опасения капитану; но он не обратил на мои слова никакого внимания и даже не удостоил меня ответом. Как бы то ни было, благодаря беспокойству я не мог уснуть и около полуночи отправился на палубу. Когда я взошел на последнюю ступеньку трапа, находившегося возле капитанской каюты, я был поражен громким и глухим шумом, подобным быстрому рокоту мельничного колеса, и прежде чем я успел подумать, что это значит, я почувствовал, как корабль задрожал до основания. В следующее мгновение бешеный вал, покрытый барашками, опрокинул корабль на бок и, промчавшись спереди и сзади, точно гигантской метлой мгновенно очистил всю палубу с носа до кормы.

Поделиться с друзьями: