Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Падение дома Ашеров. Страшные истории о тайнах и воображении
Шрифт:

Я однако неоднократно заметил, что сквозь смешанный тон легкости и торжественности, с которым он говорил о разных незначительных вещах, быстро переходя с одного предмета на другой, сквозило что-то трепетное – какая-то нервная растроганность в словах и в движениях – беспокойная возбужденность в манерах, казавшаяся мне необъяснимой, а в некоторых случаях даже возбуждавшая во мне тревогу. Нередко, кроме того, остановившись на середине фразы, начало которой он, очевидно, забыл, он как будто с глубочайшим вниманием прислушивался, или ожидая в данную минуту чьего-то прихода, или внимая звукам, которые должны были существовать только в его воображении.

Во время одного из таких перерывов мечтательности или видимой рассеянности, перевернув страницу в прекрасной трагедии ученого и поэта Полициано «Орфей»* (первая самобытная итальянская трагедия), которая лежала на оттоманке, я увидел одно место, подчеркнутое карандашом.

Это был один из отрывков в конце третьего действия – отрывок, вызывающий самое сильное волнение – отрывок, который, хотя он и испорчен нецеломудренностью, ни один мужчина не прочтет без трепета нового ощущения – ни одна женщина не прочтет без вздоха. Вся страница носила на себе следы недавно пролитых слез; а на противоположном чистом листке были следующие английские строки, написанные рукою, столь отличающейся от своеобразного почерка моего знакомого, что я лишь с некоторым затруднением мог признать их как принадлежащие ему:

Ты была мне – услада страданий*,Все, чего я желал в забытьи,Ты как остров была в океане,Как журчащие звонко ручьи,И как храм, весь в цветах, весь в тумане.И цветы эти были мои.Слишком радостный сон, чтобы длиться!Упованье, что жило лишь миг!Чей-то зов из грядущего мчится,«Дальше! Дальше!» – слабеющий крик.Но над прошлым (где туча дымится!)Дух мой дрогнул – замедлил – поник.Потому что – о, горе мне! горе! —Блеск души отошел навсегда,Мне поет беспредельное море —«Никогда – никогда – никогдаУ подстреленной птицы во взореНе засветится жизни звезда.»И часы мои – призраки сказки,И ночные тревожные сны; —Там, где взор твой, исполненный ласки,Где шаги твои тайно слышны —О, в какой упоительной пляске —У какой итальянской волны!Да, в одном из морских караванов,Ту, чей образ так юн и красив,От Любви увлекли для обманов,От меня навсегда отлучив! —От меня, и от наших туманов,И от наших серебряных ив!

Что эти строки были написаны по-английски – язык, относительно которого я не думал, что автор их его знает – меня не очень удивило. Я слишком хорошо был осведомлен относительно размеров его познаний и его особенной наклонности скрывать их от постороннего наблюдения, чтобы быть изумленным таким открытием: но обозначение места, сопровождавшее дату, признаюсь, немало меня озадачило. Сперва было написано Лондон, потом это слово было тщательно вычеркнуто – не настолько однако, чтобы быть скрытым от внимательного взгляда. Я говорю, что это немало меня озадачило, так как я хорошо помню, что, однажды в разговоре с моим другом, я как раз спросил его, встречался ли он когда-нибудь в Лондоне с маркизой ди Ментони (жившей за несколько лет до её замужества в этом городе), и ответ его, если я не ошибаюсь, дал мне понять, что он никогда не был в столице Великобритании. Я мог бы здесь также упомянуть, что я не раз слыхал (я, конечно, не верил такому неправдоподобному рассказу), будто бы тот, о ком я сейчас говорю, был не только по рождению, но и по воспитанию, англичанин.

* * *

– Здесь есть одна картина, – сказал он, не замечая, что я нашел трагедию, – здесь есть еще одна картина, которую вы не видали. – И, откинув одну из занавесей, он открыл портрет маркизы Афродиты во весь рост.

Человеческое искусство не могло бы достигнуть большого в закреплении черт её сверхчеловеческой красоты. Та же самая воздушная фигура, которая стояла передо мною в прошлую ночь на ступенях Герцогского Дворца, опять стояла передо мной. Но в выражении лица, залитого сиянием улыбок, таился (непостижимая аномалия!) тот налет печали, который всегда неразлучно слит с совершенством красивого. Её правая рука лежала на груди. Левой рукой она указывала вниз на причудливую урну. Маленькая призрачная нога, только одна зримая глазу, едва касалась земли; и едва различимые в блистательном воздухе, облекавшем её красоту и как бы замыкавшем ее в святилище, реяла два воображаемые крыла, самой изысканной утонченности. Взор мой, отойдя

от картины, упал на лицо моего друга, и мощные слова из Bussy d’Ambois Чапмана* невольно затрепетали на моих губах:

Подобно римской статуе стоит он,И будет так стоять, покуда СмертьюНе будет в мрамор превращен.

– Ну, – сказал он наконец, обернувшись к роскошно эмалированному столу из массивного серебра, на котором было несколько бокалов, фантастически окрашенных, и две большие этрусские вазы, по образцу своему, совершенно такия же необыкновенные, как та, что находилась на переднем плане на портрете, и наполненные вином, которое я принял за иоганнисбергское*. —Ну, – сказал он отрывисто, – давайте пить! Конечно, теперь рано, – продолжал он, с задумчивостью, между тем как херувим золотым тяжелым молотом заставил прозвучать в комнате первый час после восхода солнца, – конечно, теперь рано – но что нам до этого? давайте пить! Совершим возлияние в честь того далекого торжественного солнца, которое эти пышные лампы и кадильницы так ревностно стараются победить. – И, чокнувшись со мной кубком, налитым до краев, он быстро выпил, один за другим, несколько бокалов вина.

– Жить снами, – продолжал он, впадая в свои тон бессвязного разговора, и ставя против богатого света кадильницы одну из великолепных ваз, – жить снами, это было единственным делом моей жизни. Потому я и создал для себя, как видите, это колыбельное царство снов. В сердце Венеции мог ли я создать что-нибудь лучшее? Я согласен, вы видите вокруг себя пеструю смесь архитектурных украшений. Целомудренная чистота Ионии оскорблена допотопными замыслами, и Египетские сфинксы распростерты на золотых коврах. Но впечатление кажется несовместимым лишь для робкого. Отличительные свойства места, и в особенности времени, это страшилища, которые отпугивают людей от созерцания великолепного. Раньше я сам был приличным декоратором; но утончение безумия облекло мою душу. Все это теперь как нельзя более подходит к моему замыслу. Как эти покрытые арабесками кадильницы, извивающийся дух мой обвит пламенем, и бред этой обстановки подготовляет меня для более безумных видений той страны реальных снов, куда я теперь быстро ухожу». Он вдруг остановился, склонил свою голову на грудь и, по-видимому, прислушивался к какому-то звуку, которого я не мог услыхать. Наконец, выпрямившись во весь рост, он поднял глаза и, воскликнув, произнес строки Епископа Чичестерского:

«О, я не замедлю! Послушай. Постой.Мы встретимся вместе в долине пустой».

В следующее мгновение, уступая действию вина, он бросился на оттоманку, и вытянулся на ней.

В это время на лестнице послышались быстрые шаги, и кто-то громко и поспешно постучался в дверь. Я торопливо направился к ней, чтобы предупредить вторичное возникновение шума, как вдруг в комнату не вошел, а ворвался паж из дома Ментони, и, задыхаясь от волнения, запинающимся голосом пролепетал несвязные слова:

– Моя госпожа! – моя госпожа! – отравилась! – отравилась! О, прекрасная – о, прекрасная Афродита!

Ошеломленный, я бросился к оттоманке и стал будить спящего, чтобы вернуть его чувства к поразительному известию. Но члены его были неподвижны – губы его посинели – его так еще недавно горевшие глаза были заведены в смерти. Шатаясь, я подошел опять к столу – моя рука упала на треснувший почерневший бокал – и в душе моей внезапно вспыхнуло сознание полной и ужасной правды.

Береника

Dicеbаnt mihi sоdаlеs, si sерulсhrum аmiсае visitаrеm, сurаs mеаs аliquаntulum fоrе lеvаtаs.

Еbn Zaiat[9]

Несчастье многообразно. Земное горе является в видах бесчисленных. Обнимая обширный горизонт, подобно радуге, блещет оно столь же разнообразными, столь же яркими, столь же ослепительными красками! Обнимая обширный горизонт, подобно радуге! Как мог я красоту сделать мерой безобразия, знаменье мира – подобием скорби! Но как в области нравственной зло является следствием добра, так из радости родится скорбь. Скорбь настоящего дня – или воспоминание о минувшем блаженстве, или мука смертная, рожденная восторгом, который мог быть.

Я хочу рассказать повесть, полную ужаса; я охотно скрыл бы ее вовсе, если бы не была она летописью не столько дел, сколько чувств.

Я крещен Эгеем, а об имени рода своего умолчу. Но в нашей местности нет здания древнее моего угрюмого, серого родового замка. Издревле наш род слыл родом ясновидящих; и многие особенности в замке, в стенной живописи главной залы, в занавесах спален, в резных украшениях оружейной, а главное, в галерее старинных картин, в устройстве книгохранилища и подборе книг – оправдывали эту славу.

Поделиться с друзьями: