Палестинские рассказы (сборник)
Шрифт:
– Ну вот, наконец-то я сделал что-то действительно стоящее, – сказал он.
Сумасшедший Ёси
В тот день все центральные газеты и журналы страны опубликовали на главной странице своих изданий интервью с человеком, который был солдатом во время войны за независимость. Он был одним из участников той забытой трагедии. На момент публикации, ему было уже под восемьдесят – возраст, когда многого уже можно не бояться. Но бывший солдат всё равно пожелал остаться неизвестным. В своём интервью он рассказал о массовых убийствах мирных граждан в ту войну, о расстрелах безоружных и беженцев… И много ещё о чём. Эта публикация вызвала шок у всей страны. Не то, чтобы никто до сих пор обо всём этом не знал. Знали все, но никто не говорил, все предпочитали молчать – и убийцы, и свидетели, и уцелевшие жертвы. За интервью последовали многочисленные статьи, передачи на телевидении и радио, бурные обсуждения в интернете. Одни горячо доказывали, что ничего такого не было и старались свернуть дискуссию, пытаясь представить бывшего солдата как человека ненадёжного, которому верить нельзя. Другие, наоборот, с не меньшим азартом искали новые подтверждения тому, что было сказано в интервью. Короче говоря, разразился, как принято говорить в таких случаях, огромный скандал. Именно в самый разгар этого скандала дядя Йосиф покончил собой. Поначалу мы никак не связывали эту трагедию нашей семьи с разразившимся скандалом и возможно так ничего бы и не узнали, если бы не моя родная тётя. Она была единственной из нашей семьи, кто общался с дядей все эти годы. От неё мы и узнали о жизни и смерти дяди Йосифа многое, о чём никогда даже не подозревали.
Дядя Йосиф был родным братом моего деда и «скелетом в шкафу» нашей семьи, точнее, одним из этих скелетов. С дедом они не разговаривали много лет. От родных я слышал когда-то, что братья страшно разругались ещё в молодости, ещё после войны за независимость, непосредственными участниками которой были оба. С тех пор они не общались, и единственной из нашей семьи, кто многие годы поддерживал связь с дядей Йосифом, была моя родная тётя – дочь деда.
Семьи у Йосифа не было, а окружающие считали его сумасшедшим и поэтому всерьёз никогда не принимали. Может быть, поэтому и называли
Соседи и близко знавшие Йосифа исподтишка подсмеивались над ним. Смеяться над стариком в открытую было небезопасно. Несмотря на свои годы, он обладал громадной физической силой, и не дай бог кому-то было попасть под его кулак. Если же обидчик был вне досягаемости его кулаков, то Йосиф запросто мог швырнуть в того бутылку или камень.
Все вечера он проводил сидя за столиком на улице, при каком-нибудь киоске или в кафе, чередуя кофе и виски, и курил при этом без перерыва. Так он мог сидеть часами. Но иногда он вдруг начинал метаться по торговому центру, врывался в магазины и офисы, выговаривая служащим за нарушение мер безопасности и проверяя все замки и двери. Охранники были с ним почтительны и, подыгрывая старику, позволяли играть роль начальника службы безопасности. Тогда Йосиф принимал суровый вид, коротко отдавал приказы и хмурился, если где-то дверь была не заперта должным образом. Сделав суровое наставление охранникам, Йосиф с суровым видом покидал торговый центр.
Иногда он просто слонялся по улицам одного и того же квартала, где жил. При этом он мог быть ласковым и предупредительным со встреченными им людьми или же наоборот, агрессивным и грубым. После приступа агрессии он всегда плакал как ребёнок и потом жаловался на сильные головные боли. Полицию вызывали лишь в исключительных случаях, если он уж совсем не на шутку расходился. Обычно же его жалели и многое прощали не столько из-за болезни, сколько потому, что он был героем войны за независимость. Единственными, кто относился к нему совершенно безжалостно, были те самые дети, которых он любил угощать конфетами.
– Йоси-тембель! (придурок) – орали они, завидев старика. И хотя родители требовали и от своих детей держаться подальше от старика, а от властей – изолировать «сумасшедшего», дети всё равно доставляли старику немало неприятностей. Они дразнили его, кидали в него мелкие камни и куски грязи, а однажды, когда он пьяный спал на лужайке в сквере, помочились на него. Впрочем, такое с ним происходило не часто, потому что большую часть своего времени он проводил в психиатрической больнице. Находясь дома, во время обострений он иногда выбегал на лестничную площадку с кухонным ножом в руках и кого-то преследовал. Или вдруг звонил в муниципалитет и требовал, чтобы службы города избавили его наконец от крыс, которые превратили его жизнь в ад. Воображаемые крысы были его постоянным кошмаром. Во время обострения болезни ему казалось, что крысы повсюду, и поэтому он всегда держал все окна и двери запертыми, даже в жестокую летнюю жару, и везде кормил кошек. Кошки были у него повсюду – и в доме, и возле дома, и он специально для них покупал корм в магазине. Иногда он просто выбегал на лестницу или во двор и истошно кричал, умоляя помочь.
– Они изуродовали мне лицо! – в ужасе кричал Йосиф, показывая сбежавшимся соседям свои якобы окровавленные руки. – Помогите, пожалуйста! – обращался он к зевакам, умоляя о помощи. Заканчивалось всё тем, что его увозили в психушку, где он проводил иногда по полгода, а иногда и больше. Такова была внешняя сторона жизни Иосифа Шварцмана, моего двоюродного деда.
Моя тётка Мирьям тяжело пережила смерть дяди Йосифа. Несколько дней после гибели дяди она не появлялась на работе и вообще не выходила из дому. А когда появилась наконец, то её глаза были красными от слёз. Из всей нашей семьи она была единственной, кто так искренне и тяжело переживал уход старика. Кроме тёти, смерть старика переживали сотрудники психиатрической больницы, в которой он провёл долгие годы. На похоронах дяди все они были с опухшими от слёз глазами. Один из врачей сказал в прощальной речи, что за годы пребывания в клинике Йосиф стал для них как будто членом семьи. Странно, но именно на похоронах я узнал о нём много такого, о чём никогда и не подозревал. Оказалось, что мой двоюродный дед был талантливым художником и каждый сотрудник психиатрической больницы, будь то врач, или санитарка, получил от него в качестве подарка свой портрет. Он рисовал всех – и персонал, и больных. Увидев его рисунки, я поразился, насколько точно переданы выражения глаз и черты лица разных людей, и пожалел о том, что в своё время он не стал художником. Среди его картин было несколько портретов моей тёти. Она на его рисунках всегда оставалась такой же, как и в свои двадцать лет. Казалось, что написан её портрет не обычным карандашом, а светом и ветром. Отлично удавались дяде Йосифу и пейзажи. Все свои рисунки он делал только карандашом, но они казались красочными и я легко узнавал на них центральную улицу города и знаменитое кафе, завсегдатаем которого он был многие годы, больничный дворик и сквер, где он любил гулять каждый день допоздна, если находился в клинике. Творчество было его спасением и единственной отдушиной. Алкоголь не давал ему такого удовлетворения как творчество. Если он был в состоянии, то рисовал свои картины или что-то сочинял – он ещё писал стихи, с самого утра и почти до вечера. Днём он спал, а ночью без устали бродил по аллеям больничного парка… Единственный рисунок, который он так и не смог закончить, это был его автопортрет. Пытаясь изобразить самого себя, художник извёл кучу листов. Они так и остались лежать в папке – его незаконченные рисунки. Вместо автопортрета он оставил рисунок, на котором изобразил пару старых, стоптанных армейских ботинок. Мне казалось странным, что он подписал этот рисунок «Автопортрет», но потом тётя объяснила мне причину такого странного названия.
– Он всю жизнь страдал от того, что лишился лица, – вдруг сказала она, когда мы возвращались с ней из клиники, где дядя провёл долгие годы. Все формальности были соблюдены, и, забрав картины дяди, мы как будто подвели черту под целой эпохой, связанной с жизнью Йосифа.
– Лишился лица? – удивился я.
– Да, – спокойно подтвердила Мирьям. – Отсутствие лица заставляло его страшно страдать.
– О чём ты? – удивился я, – что было у него с лицом?
– Это долгая история, – устало ответила тетя. – Может быть, когда-нибудь я и расскажу тебе об этом, – неопределённо пообещала она.
Я не стал дожидаться, пока она расскажет мне, и спросил сам:
– Это как-то связано с той историей?
– Да, – ответила она. – Именно с этой «истории», как ты её назвал, и началась его болезнь.
Я остановил машину возле одного из своих самых любимых мест, где мы когда-то часто собирались с друзьями. Мы сели за один из столиков, и я заказал кофе. Закурив, Мирьям начала свой рассказ.
– О том, что написал С. в своём очерке, я знала уже давно – обо всём этом мне рассказал сам Йосиф. Рассказал во всех подробностях – и как воевали, и как убивали. В ту войну он командовал одним из подразделений, которое штурмовало город. И именно его рота первой прорвала оборону города. Он стал героем той войны и перед ним открывались большие перспективы.
Поначалу всё складывалось для него удачно, но вдруг он начал испытывать приступы стыда. Сначала это были лишь мысли, которые появлялись в его сознании совершенно неожиданно и как будто случайно. Он гнал их от себя и быстро находил оправдание своим действиям. Но потом эти мысли стали посещать его всё чаще, а с ними появились раскаяние и стыд за содеянное. Ему предлагали различные должности, но он от всего отказался и старался быть как можно более незаметным. Приступы стыда и страха посещали его всё чаще, он стал болеть, потом всё реже выходил из дому, а потом и вовсе замкнулся.
– Он боялся, что всё раскроется?
– Да, этого он боялся всю жизнь. Стыд и страх раскололи его личность на несколько частей, как молния дерево. Но главная его проблема заключалась в потере лица.
– В каком смысле? – спросил я.
– В том смысле, что он боялся самого себя, боялся признаться себе в том, кто он на самом деле. Вместо этого он пытался придумать себе маску. Их у него было много.
– Это началось тогда, во время той войны? – спросил я.
– Да, – ответила Мирьям. – Штурм города начался с массированного обстрела, после которого все улицы были завалены трупами. Там погибли целые семьи. Тела убитых потом собирали и хоронили ещё несколько недель. Среди убитых были старики, женщины, дети… Но тогда это никто не брал в расчёт. Городское ополчение отчаянно сопротивлялось, первые атаки нашей армии были отбиты, и ополченцам даже удалось оттеснить наступавших на восемнадцать километров от города и снова овладеть деревнями, которые были ранее заняты нашей армией. Но потом начался новый штурм и наши части обрушили на город всю имевшуюся у них огневую мощь. Подразделение, которым командовал дядя, первым ворвалось на окраины города. Оказывать сопротивление было уже некому – все дома на окраинах были либо разрушены, либо изрешечены пулемётными очередями. Живых в этих домах уже не было. Они либо погибли, либо бежали – кто мог. Всё сопротивление сосредоточилось в центре города, и, когда Йосиф со своим подразделением вышел к центру города, из городской ратуши по ним ударил пулемёт. Этой пулемётной очередью был смертельно ранен его близкий друг, с которым они бежали от немцев в начале войны, а потом скрывались в лесу. Пули буквально изрешетили его и умирая он отчаянно пытался ухватиться за что-то лишь ему одному видимое, как будто то была ускользающая от него жизнь. Йосиф пытался остановить кровь из ран умирающего друга, но та хлестала, как вода из сорванного крана, и он ничем уже не мог помочь другу, лишь обнимал бьющееся в конвульсиях тело. Смерть друга лишила дядю разума. Когда бой закончился, ему сообщили, что возле железнодорожной станции прячется несколько сот арабов, и, возможно, они вооружены. Он тут же сел в джип и рванулся туда. Оказалось, что там прятались несколько семей – женщины, дети, старики. Были там и мужчины. Сколько было всего там людей, дядя не помнил, скорее всего, несколько десятков. Все они были беженцами и спасались от войны. Увидев солдат, эти люди побежали через железнодорожное полотно в надежде спастись в ближайшей оливковой роще. Но дядя начал расстреливать их из пулемёта, установленного на джипе. Он стрелял и не мог остановиться до тех пор, пока
у него не кончились патроны. При этом он не испытывал ничего, кроме злорадства. Он говорил мне, что в этой радости было что-то очень похожее на то чувство, которое испытываешь в момент оргазма. Ему хотелось стрелять и стрелять в этих людей и видеть как они падают.– Мои руки, – говорил он, – будто приросли к пулемёту, и мы с ним стали одним целым.
– Он сам тебе об этом рассказывал? – спросил я.
– Да, – ответила она, еле сдерживая слёзы. – И ещё он сказал, что в тот миг и потом тоже, он убивал бы их снова и снова, если бы у него была такая возможность.
– Он мстил за друга?
– Нет, это уже было что-то вроде помешательства. Спустя какое-то время он не испытывал ничего, кроме полного безразличия ко всему вокруг.
– У меня было такое ощущение, будто во мне умерло все живое, – рассказывал он мне. Потом он вдруг стал вспоминать убитых им людей. Особенно ему запомнилась молодая женщина – мать маленькой девочки, которая умирая пыталась закрыть своим телом дочь. Это видение приходило к нему всё чаще и чаще, и наконец он стал испытывать раскаяние. Сначала слабое, потом всё более и более сильное. От этого раскаяния он мучался почти физически. Кроме того, его стал мучать жгучий стыд за содеянное и он старался избегать бывших сослуживцев и всех, кто так или иначе были участниками или свидетелями той страшной сцены. Он уволился из армии, хотя ему предлагали более высокую должность и стал сторожем на фабрике в кибуце. Ему предлагали стать начальником охраны на фабрике, но он отказался. Он как будто хотел стать как можно незаметнее. Угрызения совести мучили его всё сильнее, и вот тогда у него проявились первые признаки болезни. Он вдруг ни с того ни с сего начинал кричать и ругаться. Иногда это происходило вдруг, среди бела дня, но гораздо чаще ночью. Переполнявшие его чувства неожиданно извергались из него в виде грязных ругательств или отчаянных криков – он уже не мог себя контролировать. Он начал сильно пить и конфликтовать с соседями, которые жаловались на него и пытались приструнить. Когда соседи пытались это сделать, дядя впадал в ярость и кидал в них всё, что попадало под руку. Он стал ужасно раздражительным и взрывался по любому поводу. Приступы ярости сменялись у него ощущением полного бессилия, и тогда он чувствовал себя жалким и ничтожным. Он плакал от жалости к себе, потом вспоминал убитых им людей и ему становилось страшно. От страха он мучался не меньше, чем от угрызений совести. Он почему-то внушил себе, что кто-то из расстрелянных им людей выжил и смертельно боялся встречи с этими людьми. Страх парализовывал его неожиданно. Это могло произойти в то время, как он затягивался очередной сигаретой или пил виски, или просто шёл по улице. Больше всего он мучился по вечерам и ночью. Он мог часами неподвижно сидеть в кресле или валяться на диване. Он перестал бриться, редко мылся и менял одежду… Короче говоря, он стал опускаться. На работе его терпели, учитывая прежние заслуги, и у него даже было личное оружие. Однажды, во время очередного дебоша он схватился за оружие и вновь испытал то страшное наслаждение, которое испытывал там, на железнодорожной станции, расстреливая беженцев. Он открыл стрельбу, но, к счастью, никого не убил и не ранил. Злобное чувство радости от собственного превосходства стремительно сменилось у него ощущением бессилия и собственного ничтожества. Тогда дядя попытался застрелиться, но у него кончились патроны и он не смог этого сделать. Вот тогда-то он впервые оказался в психиатрической клинике. Поначалу это была клиника для солдат и офицеров, но потом туда стали поступать и обычные больные. Первым, кто лечил дядю, был доктор Штерн. У этого человека была непростая судьба. С виду это был маленький, лысый старичок, который в общении был осторожным и цепким. До войны он был известным врачом в Чехии, а во время войны оказался в концентрационном лагере. Нацисты поручили ему отбирать заключённых, годных для тяжёлого физического труда. Тех, кто работать не мог, уничтожали. Штерн согласился. С тех пор, одни считали его богом, другие – дьяволом. Для того, чтобы спасти одних, он вынужден был отправлять на смерть других. «Решение за вами, доктор», – с издёвкой говорил ему комендант лагеря. После войны его дважды судили по обвинению в сотрудничестве с нацистами: один раз в Америке, другой раз уже в Израиле. Но оба раза его оправдали. Правда, слухи всё равно остались. Бывшие заключённые говорили, что он спасал тех, кто мог откупиться и отправлял на смерть других, тех, кто не мог. Но всё это были слухи. Во всяком случае, именно его приговор решал судьбу каждого. «Я был богом в аду», – говаривал он. Штерн взялся лечить дядю, потому что сам испытывал похожие проблемы. «Вы будете меня лечить?» – спросил его при первой же встрече дядя. «Я постараюсь вам помочь», – ответил Штерн. «Помочь избавиться от сумасшествия?» – спросил дядя. – Вы считаете, что я сошел с ума?» «Кого считать сумасшедшим, а кого здоровым? – уставившись на него своими большими серо-голубыми глазами на выкате, ответил вопросом на вопрос доктор Штерн. – Вы, например, можете сказать?» «Нет», – ответил дядя. «Вот и я в раздумьях, – задумчиво сказал старичок. – Сумасшествие – это совсем другой вопрос, на который мы с вами вряд ли сможем ответить. Но все мы были там…» – продолжал он. «Где там?» – спросил дядя Йосиф. «В аду, – просто ответил этот странный человек. – То, что вы называете сумасшествием, это на самом деле ад. Но дело в том, что одни из нас возвращаются из ада и живут дальше. А другие – остаются там навсегда. Вам нужно решить для себя, где будете вы.» «Разве это зависит от меня?» – удивился он. «Безусловно! – сказал старик, как будто речь шла о чём-то само собой разумеющемся. – Выбор всегда за вами. В зависимости от того, чего вы желаете больше – жить в реальном мире или в своём собственном, который вы придумали себе.» «Что значит придумал?! – встрепенулся дядя. – Вы считаете, что ничего не было, что всё это моя выдумка?!» «Давайте подойдём к этому вопросу по другому, – примиряюще сказал доктор, – и поговорим о том, что мешает вам жить». «Мне мешает то, что я сделал и теперь уже не могу исправить.» «Это и есть сумасшествие – жить прошлым», – сказал доктор. «А как можно жить без прошлого?» «Очень просто – оставить прошлое прошлому и жить настоящим.» «У вас получилось?» «Вполне, иначе я бы сейчас с вами не разговаривал. Видите ли, – продолжал доктор, – можно, конечно, без конца рыться в прошлом, отыскивая корни вашей… – он запнулся и после некоторой заминки поправился, – вашего состояния. Но не проще ли глубоко-глубоко зарыть эти корни и просто жить?» «Жить без прошлого?» – удивился дядя. «А что такое ваше прошлое? – с вызовом спросил доктор. – То, что вы совершили? А где свидетели, где жертвы, кто об этом вообще знает и помнит кроме вас?! – всё больше распаляясь и срываясь на крик, говорил доктор. – А если нет свидетелей и уже давно нет жертв, то всё существует только в вашей фантазии!» «Возможно, свидетели есть», – возразил дядя. «Есть?! – снова с вызовом сказал доктор. – Тогда почему они все молчат?! А я вам скажу почему! – с торжествующей улыбкой воскликнул доктор, – потому, что им всё это не нужно и это только ваша фантазия! – с победоносным видом заключил он. –Запомните, – продолжал он уже тоном ментора, – нет ни бога, ни дьявола… Только вы и всё, что вы себе навыдумываете. Я знаю это очень хорошо. Есть только жизнь и смерть, и ничего больше! Человек сам себе и судья, и прокурор, и адвокат. Вам нравится себя судить? Или вам нравится играть роль адвоката? А может, вы снова хотите почувствовать себя в роли бога?! Вам ведь понравилась роль бога, и вы хотите вернуться обратно в ад, чтобы там продолжать играть роль бога?! Признайтесь!» – доктор весь покрылся испариной, его глаза сделались совершенно безумными. «Хорошо, с прошлым всё ясно, – успокоил дядя доктора, – но как быть с настоящим?» «А что с настоящим?» – удивился доктор. «Я, например, никак не могу понять, кто я?» «То есть как?» «Так, – ответил дядя, – я смотрю на себя в зеркало и вижу там кого-то другого, например несчастного, перепуганного ребёнка, каким был когда-то в детстве, или опустившегося, небритого человека, или… И я уже не понимаю, где роли, которые я играю в этой жизни, а где я сам». «Мы все играем роли», – возразил доктор Штерн. «Вот именно, мы все играем роли, но при этом есть ещё наша собственная личность, которая не меняется, даже когда мы играем роль». «Вы уверены?» – с ехидством спросил Штерн. «Уверен», – ответил дядя Йосиф. «А я вот не уверен, – сказал доктор, – человек – это то, чем он себя ощущает». «Вот у меня и нет этого ощущения, я как будто умер». «Не только вы», – уже серьёзно сказал доктор. «То есть?» – недоуменно переспросил дядя. «Большинство людей, живущих на земле, вовсе не думают о том, где они сами, а где те роли, которые они играют. И это правильно, потому что когда человек пытается разглядеть в себе самом больше, чем ему дано видеть, он начинает сходить с ума. Это всё тот же поиск корней, которые вместо того, чтобы тащить из земли, лучше поглубже зарыть в землю. Роль, маска вместо лица – они защищают нас и позволяют жить. Без этой маски человек не может жить точно так же, как не может жить без кожи». «Вы предлагаете мне жить с маской вместо лица?» «Да, именно это я вам и предлагаю. Иначе вы вернётесь в ад, из которого так мечтаете вырваться. А маску мы вам подберём, – уверенно пообещал доктор, – на все случаи жизни». «Хорошо, – согласился Йосиф, – это всё равно как протез, только для души». «Да, вы правы, – вздохнул доктор. – Поезжайте отдохните, вы теперь человек свободный, а вашей пенсии вам вполне хватит, чтобы жить так, как вы пожелаете». Он последовал рекомендациям доктора Штерна и уехал на Север. Находясь на природе, человек воспринимает всё и думает совсем не так, как тогда, когда находится среди других людей. Многие обиды, печали, амбиции теряют смысл на фоне природы. Тебе просто хочется жить, наслаждаясь жизнью и плюнуть на всё. «Хватит! – решил он для себя, решил всё забыть. – Хватит!» «Свидетелей нет, – снова вспомнил он слова профессора, – всё существует только в вашем воображении». «Каждый человек сам себе и обвинитель, и адвокат, и судья», – сам себе повторял он слова доктора. «Я не собираюсь себя судить!» Он убеждал себя в этом, но никак не мог избавиться от ощущения, что это не его, а чьи-то чужие мысли, которые ему как будто кто-то нашёптывает, а он лишь соглашается с ними, потому что от этого ему легче. Глядя на озеро и покрытые лесами горы, он как будто совершенно успокоился и больше уже не думал об убитых им людях. Два дня ему это удавалось. Большую часть своего времени он проводил либо на озере, либо путешествуя по окрестным горам. Но вдруг, сидя в одном из местных кафе, он явственно увидел убитую им женщину, которая пыталась собою закрыть от пуль свою дочь и внутри у него всё похолодело. «Ешь, наслаждаешься жизнью? – спросила женщина, глядя на него своими огромными глазами. Он явственно слышал её голос. – А я мертва. Ты всех нас убил!» Кусок мяса вдруг застрял у него в горле, и он стал задыхаться. Он судорожно схватился за горло, будто пытаясь освободиться. На помощь ему бросились хозяин кафе и его дочь. Вызванные ими врачи скорой помощи откачали дядю. Вернувшись, он узнал, что доктор Штерн застрелился в собственном кабинете. Это произошло под вечер, когда доктор закончил приём пациентов. В тот день он вёл себя как обычно, на работу в клинику пришёл как обычно гладко выбритым в тщательно отглаженной одежде и даже шутил с персоналом. Единственным необычным в поведении доктора в тот день было то, что он не пошёл обедать в столовую для персонала, хотя делал это всегда, появляясь в столовой ровно в два часа дня. Смерть доктора разрушила все попытки дяди соорудить протез для своей души. Выйдя из клиники, он пытался найти убежище в религии и поступил в ешиву. Но, проучившись там год, вскоре бросил ешиву. «В священных книгах есть всё, кроме ответа на мой вопрос», – говорил он мне потом. Он и со священником в Церкви говорил, каялся в грехах, жаловался, что мучают его кошмары.