Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Память Тиресия: Интертекстуальность и кинематограф
Шрифт:

Эйзенштейн ищет аналогичные ситуации в опыте культуры. В качестве аналога пушкинскому переносу чувства с Карамзиной на Гончарову в письме приво­дится «сентиментальная биография Чаплина». Но больше всего режиссера волнует вопрос о признаках, на основании которых может возникнуть «эрзац»-заместитель: «И теперь к Вам, исследователь и рома­нист (то есть более вольный в догадках), вопрос: если это возможно, то чем, через что, по каким признакам Натали могла быть и оказаться подобным Ersatz 'ем? Сами заронили мысль — извольте держать от­вет! <...>.

Где же те предпосылки почти рефлекторного пере­носа увлечения с одной на другую, по-видимому в какой-то иллюзорной уверенности

и убежденности, что наконец-то действительно и непреложно найден совершенный Ersatz» (Эйзенштейн, 1966:179).

Письмо Тынянову написано в 1943 году. В 1947-м во время работы над исследованием «Цвет» Эйзенштейн возвращается к этой проблематике и предлагает соб­ственный ответ на поставленный в письме вопрос. Этот ответ содержится в отрывке «Психология компо­зиции», посвященном творчеству Эдгара По. Здесь Эйзенштейн прямо вспоминает о Пушкине и Чаплине (Эйзенштейн, 1988:281) и обещает «в дальнейших гла­вах» (так и ненаписанных) вернуться к этой теме. Рассуждения о любовном эрзаце иллюстрируются

372

тут не слишком достоверным воспоминанием о некой берлинской «фирме», с которой режиссеру якобы пришлось столкнуться на собственном опыте: «Фир­ма, — пишет он, — занималась тем, что по фотогра­фии поставляла жаждущему точный субститут той девушки, о которой он безнадежно мечтал... Одного увлекали недоступные ему Грета Гарбо или Марлен Дитрих. Другого — подруга детства, вышедшая замуж за другого. Третьего — подобно Эдгару По — давно умерший объект обожания. Средства субститута бы­вают самые разнообразные. А фирма делала блестя­щие дела!» (Эйзенштейн, 1988:280).

Любовь (или любовная интрижка) в этом контексте понимается Эйзенштейном как поиск замены, эрзаца, как своего рода подстановка в умозрительном фоторо­боте некоторого иного тела на место искомого — иде­ального, подлинного. В метафорическом плане — это своего рода перебор «симулакрумов», подобий. Именно так Эйзенштейн объяснял для себя феномен Дон Жуана, беспрерывно меняющего женщин. Ком­плекс Дон Жуана он обнаруживает и в Пушкине, про­читанном через гипотезу Тынянова. Пушкин, Чаплин и Дон Жуан действуют так же, как берлинская фирма сомнительной репутации:

«И через всех ищется одна. Сходство с одной? Но они же все разные. И тем не менее.

У этой волосы. У той походка. У третьей ямочка на щеке. У четвертой — вздернутая губка. У пятой — расстав и легкий скос глаз. Там полнота ноги. Здесь странный излом талии. Голос. Манера держать пла­ток. Любимые цветы. Смешливость. Или глаза, оди­наково заволакивающиеся дымкой слезы при одном и том же звучании клавесина. Одинаковая струйка локо­нов. Или схожий отблеск серьги в огнях хрустального шандала.

373

Неисповедимы пути ассоциаций, помогающих вне­запно подставить по схожести микроскопического признака одно существо вместо другого, по мимолет­ной общности человека человеком, иногда по еле заметному штриху одним человеческим существом сменить другое человеческое существо» (Эйзенштейн, 1964-1971, т. 3; 496-497).

Ту же схему Эйзенштейн проецирует и на Эдгара По, в поиске «безыменной» любви которого он явно следует за Тыняновым, стараясь максимально прибли­зить ситуацию американского поэта к той, что Тыня­нов приписывал русскому. Мотивом сокрытия пуш­кинской любви, согласно тыняновской версии, было не только положение Карамзиной как жены знамени­того писателя, но и огромная разница в возрасте между молодым поэтом и предметом его воздыханий. Эйзенштейн еще более усугубляет недоступность воз­любленной Эдгара По: «К четырнадцатилетнему воз­расту относится его пламенное и романтическое ув­лечение матерью одного из своих школьных товари­щей — Роберта Стэнарда.

Но это длится не очень долго — Джейн Смит Стэнард <...>

вскоре умирает» (Эйзенштейн, 1988:276).

Это стремление повторить в исходных пунктах своего анализа ядро коллизии, изложенной Тыняно­вым, говорит не только о зависимости эйзенштейновского эссе от тыняновских штудий, но и о желании как бы продлить и расширить субституционную цепочку, намеченную филологом, придать ей всеобщий для культуры характер. По воспроизводит ситуацию Пуш­кина, Чаплин вновь повторяет ту же субституционную схему. Речь идет о поиске некоторого инварианта, имеющего, в отличие от тыняновского очерка, общий теоретический характер. Эйзенштейн не скрывает сущности своих усилий. В «Психологии композиции» ситуация постоянного проигрывания мотива сокрытой страсти превращается вообще в ситуацию художе-

374

ственного повтора, пронизывающего все слои творче­ства.

Это стремление к повторному переживанию (изжи­ванию) мучительной страсти, табуированной импера­тивом сокрытия, приводит, по мнению Эйзенштейна, у По к фундаментальному метафорическому сдвигу:

«Разве мы не знаем истории с Данте Габриэлем Рое-сети, через много лет вскрывшего гробницу своей умершей жены и скорбно упивавшегося видом сохра­нившихся каскадов ее золотисто-белокурых волос.

И Эдгар По, конечно, избирает наперекор этому прямому, примитивному, «лобовому» пути гораздо более изысканный, «оригинальный» путь удовлетво­рения этой же потребности — не путем вскрытия реального склепа, но путем анатомирования сонма дорогих ему образов, в которые излилась дорогая ему тема, — путем во многом поэтически вымышленного разбора творческого процесса, в действительности же прежде всего направленного к тому, чтобы скальпе­лем анализа «как труп разъять» музыку любимых образов» (Эйзенштейн, 1988:278).

В таком контексте по-новому возникает тема эрза­ца, субститута. Реальное тело любимой заменяется «телом» текста, подвергаемым аналитической виви­секции. Искомый эрзац найден в схематике творчес­кого процесса.

Этот метафорический перенос с физического тела на умозрительную структуру, на иной, «текстовый» костяк имеет для Эйзенштейна принципиальное значе­ние. Он, вероятно, может быть осмыслен и в биогра­фическом ключе и что-то объяснить в эйзенштейновской страсти к «постанализам» собственных фильмов. Но за всей этой процедурой сближения вивисекции и анализа текста проступает нечто очень существенное. Разъятие тела осуществляется в поисках универсаль­ного эквивалента, позволяющего подменять одно тело другим. Сходным образом и при «вивисекции» текста

375

предполагается найти некий эквивалент, который бы легитимизировал интертекстуальные процедуры, сам процесс сближения разнородных текстов. Они, как и тела, не могут просто подменять друг друга, считал Эйзенштейн, если где-то в сознании не находится их идеальная модель, универсальный эквивалент, позво­ляющий их сблизить.

На материале донжуанства или некрофилии Россети теоретик разыгрывает фундаментальную для интер­текстуальности проблему: на основании чего можно сблизить два текста (два эрзаца), и возможно ли вообще такое сближение без наличия третьего, умоз­рительного текста, их эквивалента.

Сама идея переноса проблематики с тела на скры­тую структуру текста и механику творчества укорене­на в целом комплексе теоретических взглядов режис­сера, истоки которых обнаруживаются гораздо рань­ше письма к Тынянову и знакомства с «Безыменной

любовью».

Обыкновенно кинотеория признает иконичность, сходство, фотографизм «онтологическими» свой­ствами кинематографа. Кино представляется мимети­ческим, подражательным по отношению к реальности искусством. Эйзенштейн являет редчайший пример радикального отрицания привычного понимания кине­матографического мимесиса.

Поделиться с друзьями: