Памятные записки (сборник)
Шрифт:
Бродский ничего не требует от читателя, ибо не обращается к нему. Он неконтактен и непознаваем. Его увлекает в стихе лишь поток ассоциаций, их алогический ход, в котором он ничего не желает прояснить для читателя и, может быть, уяснить для себя. Он не прибегает ни к каким ухищрениям формы, потому что глубоко погружен в смутное содержание поэзии, которую не назовешь философской, потому что в ней нет никаких дефиниций, не назовешь гражданской, потому что в ней нет пафоса и любви к человечеству, не назовешь интимной, потому что в ней нет «Другого», нет ни мольбы, ни обращения, ни любви.
Это поэзия своевольного хода ассоциаций. Свобода ассоциаций – единственный вид свободы, на котором настаивает
Его поэзия могла бы стать цинической, если бы не подлинное страдание, заключенное в ней, страдание, непостижимое для смертных, но реальное для поэта. Читатель оказывается добрей сверхчеловеческого поэта, ибо откликается на его страдание, на его стон и карканье, оказывается бескорыстней поэта, не желающего снизойти к человеку.
Будучи выше читателя по обнаженному устройству своих нервов, по причудливости ума, по сложности мышления, по чуткости, тончайшим ходам своевольного подсознания, Бродский оказывается ниже своего читателя в свойствах сочувствия и сопереживания.
Сверхчеловеку нет дела до человека. Человеку есть дело до сверхчеловека. И в этом преимущество человеческое.
Изолированность Бродского в литературном процессе кажущаяся. Он является высшим и, бесспорно, выдающимся представителем целого направления поэзии и мысли. Отдельные поэты этого направления известны в замкнутых кружках и потому оказывают лишь косвенное и подспудное влияние на процесс развития поэзии. Но направление мысли так или иначе существует.
Так или иначе и Бродский выражает некое состояние, присущее большому слою интеллигенции: недовольство устройством внутреннего мира и социальный эгоцентризм. Такой читатель инстинктивно чтит Бродского, не понимая его в деталях, но разделяя его самочувствие.
Этот читатель испытывает социальную неудовлетворенность своим положением.
Он не жаждет вступать в реальные отношения с действительностью, ибо видит все ее отрицательные стороны. Но, с другой стороны, он требует признания за добрые намерения, за внутренние ценности, упрятанные в нем.
Однако общество предпочитает несовершенные дела самым совершенным намерениям. Любая деятельность, в том числе и художественное творчество, приносит результаты лишь в реальных соотношениях личности с окружающим. Как бы ни был далек Бродский от этой идеи, его судьба доказывает, что творчество неразрывно связано с гражданским поведением, и интерес к Бродскому как к поэту прежде всего связан с его гражданским поведением на суде, где решался вопрос о праве на творчество, об уважении общества к художнику, о независимости его в момент творчества.
«Этот мир» действительно чужд Бродскому и его единомышленникам. Бродскому – в самом высоком смысле. Его последователям – в самом примитивном. Недостатки идеи видны лучше всего в ее снижении.
Бродскому и его читателям не приходит в голову простая мысль о том, что, отвергая «этот мир», нужно начисто отбросить все его критерии. И тогда откроется «другой мир», не менее реальный, в котором все ценности приобретают реальную стоимость, если они из потенции преобразуются в кинетику. Это мир движущейся, действующей личности, личности взаимодействующей. Для такого мира, может быть, Бродский годится меньше, чем для того, в котором он живет.
Поэт, мастер, учитель
Летучее, легкое имя – Антокольский,
в котором и ток, и поток, и токай.Он родился поэтом, и всегда для него это было самое главное. Сильнее напастей и бед, потерь и утрат.
Более полувека в России звучат его стихи. Более полувека на поэтической эстраде появлялся небольшой и стремительный Павел Григорьевич и бросал в зал энергичные, полнозвучные строфы своих стихотворений и поэм. И читатель стиха радостно отзывался ему, ровеснику всех поэтических поколений советской поэзии.
Он не играл в сильную личность, пророка или судью. Он всегда весело играл словом. Он весь раскрывался в слове. Оно – его жизнь, его боль и радость.
Но он не игрушка словесной стихии. Он мастер. Он умело управлял цепными реакциями поэтической речи. Он умел и в самом эксперименте сохранить истинный накал чувств. Он все умел в поэзии.
Этого одного достаточно, чтобы назвать его учителем. Но он учитель и в прямом смысле. Он учитель сердечный и добрый. Учитель без учительства и лишней назидательности. Ему обязаны дружбой, помощью, участием и советом десятки начинающих, созревающих и уже зрелых поэтов нашего времени. Он жил в окружении учеников, ставших друзьями.
Все мы с юности знаем наизусть «Санкюлота», «Франсуа Вийона», строфы из «Сына», стихи о Пушкине. У каждого свой выбор. Есть из чего выбирать.
Поэзия живет не от юбилея к юбилею, а от свершения к свершению.
Старик
П. А.
Удобная,теплая шкура – старик.А что там внутри, в старике?Вояка, лукавец, болтун,озорникЗапрятан в его парике.В кругу молодых,под улыбку юнца,Дурачится дьявол хромой.А то и задремлет,хлебнувши винца,А то и уедет домой.Там, старческой страстискрывая накал,Он пишет последний дневник.И часто вина подливаетв бокал —Вояка, мудрец, озорник.Ни от чего не отпрашивался…
В конце двадцатых годов Москва была еще «маленькой». Вблизи окраин при тесной ее населенности жили во дворах и в садах.
От Лесной, вдоль булыжной еще Божедомки (ныне улица Достоевского), плелся старомодный трамвай. А в сквере на площади Борьбы (бывшей Александровской), недавно только насаженном, степенно отдыхали рабочие люди, шумели ребятишки, и, луща семечки, плели разговоры окрестные кумушки. Здесь всё знали про всех жителей от Палихи до Инженерного сада.
Обо многих ходила молва у нас на скверу (так и сейчас говорят: «на скверу», а не в «сквере»), особливо об окрестных знаменитостях, к примеру, о профессоре Лапшине, о замкнутом его нраве, о чудачествах, об одинокой любви к внуку. Сын профессора, тоже врач, погиб, говорили, на тифозной эпидемии. Илью воспитывала мать Вера Николаевна и дед. У внука была репутация ребенка, избалованного до буйства…
С таким вот детским воспоминанием шел я знакомиться с молодым поэтом Ильей Лапшиным, жившим во флигеле института. Было ему в ту пору восемнадцать лет, мне на год больше. Вел меня к Илье его одноклассник, тоже молодой поэт, Борис Смоленский.