Пандора
Шрифт:
Дора открывает новую страницу амбарной книги (вчера она оставила здесь всего лишь две строчки) и пишет дату на полях.
Какие-то продажи у них бывают. На протяжении последнего месяца деньги притекали ручейком – тоненьким, но неизменным, прямо как вода, что капает с их прохудившейся крыши. И каждая такая продажа основана на обмане, на умении выгодно показать товар. Иезекия к любому предмету присовокупляет какую-нибудь фантастическую историю. Так, деревянный сундук якобы использовался неким работорговцем для перевозки в нем двух детей-невольников из Южной Америки в 1504 году (а на самом деле его всего-то неделю назад сколотил плотник из Детфорда); пара изящных подсвечников принадлежала некогда Томасу Калпеперу [9] (выкованы кузнецом из Чипсайда). Однажды Иезекии удалось сбагрить смотрителю борделя зеленую бархатную софу, принадлежавшую,
9
Придворный английского короля Генриха VIII, архиепископ Кентерберийский, казнен по обвинению в измене (1514–1541).
10
Знаменитый уголовный суд, занимавший величественное здание в лондонском Сити.
Подделки, как выяснила Дора за эти годы, вовсе не являются чем-то неслыханным в кругах любителей древностей. Более того, многие джентльмены со средствами заказывают себе копии произведений, увиденных в Британском музее или поразивших их за границей. Но Иезекия… Иезекия не признается в своем обмане – вот это и опасно. Дора прекрасно знает, каким бывает наказание за подобное жульничество – непомерный штраф, стояние у позорного столба, многие месяцы в тюрьме. От одной этой мысли у нее сводит желудок. Она могла бы, конечно, донести на Иезекию, но она от него зависит: дядюшка, магазин – это же все, что у нее есть! – и покуда Дора не встанет на ноги, чтобы жить самостоятельно, она должна оставаться безропотной и наблюдать, как год от года их предприятие идет ко дну, а некогда славное имя Блейка обесценивается и предается забвению.
Но ведь не все артефакты поддельные, успокаивает она себя. Горы безделушек (откуда она время от времени умыкает кое-что для своих нужд), накопленные Иезекией за долгие годы, приносят пусть небольшой, но постоянный доход – стеклянные пуговицы, глиняные трубки, крошечные мотыльки, запаянные в стеклянных сосудах, игрушечные солдатики, фарфоровые чашки, живописные миниатюры… Дора снова бросает взгляд на журнал. Да, продажи у них есть. Но вырученных денег хватает лишь на еду и жалованье Лотти, а откуда Иезекия берет деньги на оплату своих маленьких прихотей, Дора не знает, да и не желает знать. Довольно того, что он постоянно злословит по поводу образа жизни ее покойного папеньки. Довольно того, что здание не сегодня-завтра рухнет, а на ремонт отложена ничтожная сумма. Вот если бы дом принадлежал ей… Дора отгоняет меланхолию, проводит пальцем по прилавку, и ее губа презрительно кривится, когда она замечает грязь на кончике пальца. Неужели Лотти здесь никогда не прибирается?
Словно отвечая на ее мысли, колокольчик снова звенит, и, обернувшись, Дора видит женщину, заглядывающую в приоткрытую дверь.
– Вы уже встали, мисси? Вы завтракаете? Или уже поели?
Дора бросает презрительный взгляд на прислугу Иезекии – дебелую женщину с соломенными волосами, маленькими глазками и вечно опущенными уголками рта. Ее внешность идеально соответствует роли прислуги, на самом же деле Лотти Норрис так же далека от блистательных успехов на домашнем поприще, как дядюшка Доры – от победы в состязании атлетов. Нет, правда, по мнению Доры, Лотти слишком ленивая, слишком своевольная, липкая, как пятно дегтя на крыле чайки, да к тому же та еще проныра.
– Я не голодна.
На самом деле Дора голодная. Хлеб она съела часа три назад, но, если она попросит добавки, Лотти наверняка нажалуется Иезекии, что она таскает хлеб из кладовки, а Доре уже порядком надоели его лицемерные нравоучения.
Экономка входит в торговый зал и смотрит на Дору, удивленно подняв брови.
– Не голодна? Да вы же вчера за ужином почти и не ели ничего!
Дора пропускает замечание мимо ушей, но поднимает вверх испачканный палец.
– Разве вам не следует здесь прибираться?
Лотти хмурит брови.
– Здесь?
– А
где же еще, по-вашему?Прислуга фыркает и взмахивает в воздухе пухлой рукой, точно веером.
– Тут же лавка старья, разве нет? Эти вещи и должны быть покрыты пылью. В этом их прелесть.
Дора отворачивается и, возмущенная тоном Лотти, кривит губы. Лотти всегда обращается с Дорой так, словно она тут какая-нибудь служанка, а не дочь двух почтенных антикваров и племянница нынешнего хозяина магазина. Встав за прилавок, Дора раскрывает журнал и старательно точит карандаш, проглатывая гневные слова, танцующие на кончике языка. Лотти Норрис не стоит даже вздоха, с каким она могла бы бросить ей упрек, да и какой смысл это произносить?
– Вы точно ничего не хотите?
– Точно, – коротко отвечает Дора.
– Ну, как знаете.
Дверь начинает закрываться. Дора опускает карандаш.
– Лотти? – Дверь замирает. – А что за дела у дяди в доках, почему он оставил на меня магазин?
Прислуга колеблется и морщит похожий на пенек нос.
– Мне-то откуда знать? – отвечает она, и, когда дверь за ней плотно затворяется и звенит адский колокольчик, Дора догадывается, что Лотти очень даже хорошо это знает.
Глава 2
На Крид-лейн народу – что личинок в открытой ране.
Пешеходов здесь множество, такое впечатление, что людские толпы изверглись из переполненного чрева Ладгейт-стрит и затопили соседние переулки с неистовством прорвавшей запруду реки. Привычные для большого города запахи кажутся вблизи невыносимо едкими: угольный дым, гниющие овощи, тухлая рыба. Иезекия Блейк идет, плотно прикрывая носовым платком рот и нос. Когда он наконец достигает тихого склона холма Паддл-Док, то переходит на поспешную рысцу, на которую еще способно его корпулентное тело.
Письмо – скомканное от многократного перечитывания – пришло к нему две недели назад, и, сосчитав недели, потребные для столь долгого путешествия этого письма, он надеялся, что сам Кумб прибудет гораздо раньше; терпение Иезекии было уже на опасном пределе.
Замедлив шаги, он отнимает от лица платок и пытается вдохнуть свежего воздуха. Его природная склонность к безделью проявляется в тучной фигуре, хотя в свои пятьдесят два Иезекия не видит в этом ничего, ровным счетом ничего необычного, ибо человек вроде него, столь долго занимающийся подобным делом, должен, вне всякого сомнения, наслаждаться плодами своих трудов. Иезекия трогает парик, мнет поля новенькой шляпы и оглаживает ладонью муслиновый жилет, туго обтягивающий его округлое брюшко. По правде сказать, он не жалеет, что не волен сейчас позволить себе многое – ах, какие предметы роскоши могли бы ему принадлежать! – но скоро, думает он с улыбкой, очень скоро он сможет потакать любым своим прихотям! Последние двенадцать лет он с присущим ему долготерпением ждал. И очень скоро период ожидания завершится!
Подойдя к Паддл-Доку, Иезекия снова прижимает платок к лицу. На этом причале он совершает самые сомнительные из своих сделок. Здесь царит непереносимое зловоние. Это место служит главным образом свалкой для мусора и городских нечистот, которые свозят сюда со всех лондонских улиц, и доставляемые сюда грузы едва ли кого-то заинтересуют. На радость Иезекии, сегодняшняя сделка совершается в лютую зимнюю пору, ибо в летние месяцы навозные испарения витают в воздухе, проникают повсюду и остаются надолго: на волосках в носу, на ресницах, на одежде, на больших и малых ящиках с грузом. Последнее, чего бы он хотел для самого драгоценного своего приобретения, так это чтобы оно пропиталось этой нестерпимой вонью. Ну нет, думает он, это уж ни в какие ворота…
Причал – маленький и узкий по сравнению с другими – втиснут между двумя высокими постройками с заколоченными окнами. Иезекии приходится вжиматься спиной в закопченные стены, чтобы протиснуться сквозь шумную толпу портовых рабочих. Он тщетно пытается отвернуться от ночных ассенизаторов, опорожняющих повозки с экскрементами, и не смотреть на непривлекательное содержимое наполненных до краев ведер, которые мрачные мужчины со стуком ставят на мостовую. Его каблук попадает на что-то скользкое и едет вперед (лучше даже не пытаться гадать, что бы это могло быть), и Иезекия утыкается в спину китайца с ведром в руке – при столкновении ведро начинает раскачиваться, так что смрадная жижа грозит выплеснуться наружу. Иезекия невольно упирается рукой в стену, чтобы удержать равновесие, и возмущенно глядит на китайца, но тот не выказывает ни сожаления, ни даже признака того, что замечает его присутствие, – молча уходит, прежде чем Иезекия успевает выразить свое негодование. Со слезящимися глазами он дышит в плотно прижатый к лицу носовой платок и нетвердым шагом спускается по наклонному съезду с разгрузочной платформы вниз к берегу реки.