Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Панджшер навсегда (сборник)
Шрифт:

– Ты не серчай на меня попусту и не будь тряпкой, о которую ноги вытирают. – Дед, который в своей будничной жизни пил только парное молоко и воду из колодца, вдруг захмелел, распалился и теперь сбивчиво объяснял внуку, что после войны мужика совсем не осталось, вот бабы и распряглись, и узду на них теперь не накинешь. – У баб вся их натура в том и есть, чтоб мужиком помыкать, на загривке его ездить, они с ней рождаются, и с возрастом эта их паскудная натура становится только напористее. Стервенеют они, стервенеют. Если сразу в молодые годы не осадишь, не остепенишь, потом поздно будет. И не думай, что я тут сопли перед тобой распустил, я ведь тоже воевал. – Дед внезапно заговорил о войне, забыв щепетильный женский вопрос, но это не было склерозом, просто его война, начавшись в далеком тридцать девятом, когда его призвали в армию, так и продолжалась

до сих пор. Теперь он воевал то с бабкой, от которой лет двадцать доброго слова не слышал, то с коровой, которая постоянно забиралась в совхозную кукурузу, а еще приходилось бороться с собственными руками, когда они внезапно начинали дрожать.

– Я ж в военщину артиллеристом служил. Вот и вышло под Вязьмой: в окружение попали, снаряды расстреляли, лошадь тягловую убило, пушку пришлось в болоте утопить. К нам еще пехота прибилась. Заночевали как-то на хуторе, восемь человек нас и было-то, а утром просыпаемся, глядь, одного нету. Мы в лес бежать, а нас немцы уже обложили, вот и взяли всех в полон. Тут и начались мои лагеря.

Артему показалось, что дед Паша даже после выпитого чего-то недоговаривает, словно не умеет ослабить свою потерявшую упругость и гибкость внутреннюю пружину, а недоговаривают обычно о себе, как будто на последнем рубеже самообороны. В его небогатом лексиконе не находилось слов, которые смогли бы объяснить, как одинок он рядом со своей старухой, да и со своими детьми, которые никогда им, своим отцом, не интересовались, даже приезжая в гости, даже сидя за одним столом. Кому же тогда рассказать, каково нести в себе осколки неоконченной войны, ржавеющие в нем и в его памяти более сорока лет.

– Ты слышишь меня, Артюша?

– Слышу, дед Паш.

Слеза так и не пролилась. Она стояла в покрасневших дедовых глазах, как самая большая и до сих пор не высказанная обида. Какая тяжелая прожита жизнь, наверное, по делам нашим, за грехи испытания выпали, но почему же другие, молодые и благополучные, не оценят, как будто и не было ничего в жизни отца-ветерана. Оттого и стоит слеза, но оттого и не хочет пролиться, все равно никто не посочувствует, ни одна душа не вздрогнет. Все теперь о другом, о мирском думают, а помолиться, так персты не умеют сложить. И опять дрожат, почти трясутся руки.

– Что с тобой, дед Паш?

– На военщину-то вся улица ушла, Артюша. А вернулось только трое – я, мой брат Костя да Василь Степаныч с другого конца улицы. – Дед отвернулся к окну не удержал все-таки окаянную, развел сырость. – Вот как вышло-то. Живой я вернулся, пожалел меня немец.

Зимой темнеет рано, а поскольку возвращаться в город решили засветло, то уже в четыре часа дня гости засобирались, выпили всем миром в пороге на посошок и потихоньку пошли на шоссе к рейсовому автобусу.

– Артем, задержись. – Мать по-особенному, строго и сосредоточенно, и в то же время просительно смотрела на него, у нее за спиной, как два престарелых архангела, стояли согбенные и такие же строгие дед Паша и баба Маша. – Артем, тебе это неприятно, ты – коммунист и в Бога не веришь… – Она запнулась. – Но все равно надо. Надо помолиться. Бабушка молитву прочтет за здравие. Становись на колени.

– Мам, ну ты что?

– Становись же. – Мать вдруг расстроилась, и от ее строгости не осталось и воспоминаний.

– Становись! – внушительно крякнул дед. – Делай, как след, кому говорят!

Артем подчинился. Он стал на колени и следом за бабушкой начал повторять слова молитвы, больше похожей на магическое заклинание. Говорил, искренне веря в то, что все сказанное им сейчас очень важно для его близких. О себе и своем будущем подумать он и не успел, и не захотел. Баба Маша еще долго и монотонно читала свою молитву, беспрестанно осеняя крестом его преклоненную голову, а когда наконец закончила, дед надел на него свой нательный крест.

– Вот как получается, внучок. Военщину-то мы давно прикончили, а ты снова на военщину едешь. Прими этот крест, я с ним всю Германию вдоль и поперек прошел и проехал. Крест святой меня уберег, а если меня уберег, то и тебя убережет. – Дедовы глаза, в который раз за этот день, опять стали влажными, пропитались печалью, отразившей на мгновенье обреченность и тлен всего, что так дорого нам в этой жизни. Дед Паша больше предчувствовал, чем понимал, что прощается с внуком навсегда.

Они стояли посреди Сиреневого бульвара и ругались. Заурядно, как ругается большинство семей. Прогулочная поездка в Москву, на этот непрерывный

фестиваль театров, музеев, в самое средоточие магазинов, заканчивалась на высокой нервной ноте. Испытание театрами прошло успешно, в кассах Большого и Ленкома над ними только что не посмеялись: нет билетов, да их и не бывает. Зачем кассы? Не получив объяснения, но и не слишком расстроившись, они все-таки побывали на «Иоланте» в театре оперы и балета, где Артем даже немного вздремнул во втором действии, за что жена его сдержанно упрекнула. С музеями вышло проще – если не считать неудачный поход в Оружейную палату, закрытую на капитальный ремонт, – эти очаги культуры оказались доступны всем москвичам и гостям столицы: и Кремль, и Третьяковская галерея, и Исторический вместе с Музеем изобразительных искусств. «Три богатыря» Васнецова в Третьяковке оказались огромным полотном во всю стену, о чем Ремизов и не подозревал раньше, но более всего поразил Давид от Микеланджело, Ирина, правда, охладила его восторг, сказав, что это всего лишь копия. Но в основном их провинциальные вкусы и затаенное восхищение искусством совпали. Даже в бесчисленных магазинах вначале ничего не происходило, и Ремизов добросовестно, терпеливо по часу выстаивал очереди за дефицитом в образе обуви или импортной одежды с надеждой, что еще и размер подойдет. Но скандал все-таки состоялся.

Это был их первый скандал, и потому очень важный, он определял тактику и стратегию всех их будущих споров и ссор, определял долговечность семьи и будет ли счастливой эта семья. По всему выходило, что не будет. Сроки вдруг определились, стрелки невидимых часов вздрогнули в сыром февральском воздухе и медленно пошли назад. В споре никогда не рождается истина – происходит ожесточение, нарастает градус агрессивности, в споре портятся отношения, иногда навсегда. Люди идут на спор, как на войну, идут за победой, за торжеством и господством, и эта война поглощает мысли, чувства, эмоции, которые становятся оружием, и смертельным оружием тоже. В их споре за блеском гусарских сабель, в густом дыму от разорвавшихся ядер промелькнула шальной пулей глухая и непримиримая вражда.

Самое ужасное, что спор возник из-за денег. Все что угодно, только не деньги! Но увы… Ремизов не умел ценить деньги, не успел понять их реальный смысл. Но понимал другое, что сейчас у него их достаточно, чтобы наконец-то купить себе малиновую мечту из далекого детства – кассетный магнитофон, которым он бредил с тринадцати лет. И вот теперь этот звучащий, как все колокола в его сновидениях, «Panasonic» стоял перед ним в стеклянной московской витрине. Он ликовал, и вдруг его любимая жена прямо и резко сказала ему, что она ему эту вещь покупать не разрешает, что пора повзрослеть, а деньги надо уметь тратить. Деньги, которые он заработал на этой страшной войне. И вот сейчас посреди Москвы, на Сиреневом бульваре, в омуте безостановочного людского потока на него смотрели глаза его жены, Ирины, и в них отражалось такое, что он насторожился. Это был характер, и властности, напора в этом характере оказалось предостаточно. Колеса памяти бешено вращались в обратную сторону, пролистывая недели и месяцы материализованного времени. Ремизов стремительно вспоминал, кто и когда в последний раз так беззастенчиво грубо разговаривал с ним, в Афганистане – никто, да и не мог никто, там офицер – это величина, это ценность. В Термезе? Комбат отчитывал за бойца, который ушел в самоволку, кричал что-то невразумительное, а на партийном бюро голосовал против его вступления в члены партии. Нет, не то, всего лишь служебное нравоучение. Раньше? Нет, не раньше – там же, в Термезе, на гауптвахте, где Ремизов нес службу начальником караула, арестованный солдат смотрел на него с презрением и бросал в лицо оскорбительные слова. Да, это… И вот теперь жена, которую еще утром он считал любимой. Что же ты делаешь со мной? Я же ничего не забываю…

Он оставил ее посреди Москвы, чтобы не говорить лишних и ненужных слов, не сеять обиду и зло, он просто ушел в толпу людей, которым безразлично, отчего так холодны его глаза, долго бродил по чужому городу, в который случайно нагрянула оттепель. В мире не стало порядка, и у него в душе тоже. Вечером в гостиничном номере они наконец встретились. Ирина ревела, говорила, что ей было страшно, что она ничего не знает в Москве, что чуть не заблудилась в центре, не знала, на какой поезд метро садиться и куда ехать, как искать эту гостиницу. Еще она говорила, что они больше никогда не будут ругаться и что он самый лучший. Так он и уснул в эту ночь, с надеждой, что все еще можно исправить.

Поделиться с друзьями: