Паническая атака
Шрифт:
К вечеру становилось немного легче, я выползал наружу, чтобы подышать свежим воздухом, который в общем-то ничуть не освежал. Причем вылазки эти были сопряжены с осложнениями — мне всегда попадался навстречу Боцман, всегда заряженный желанием поговорить, и серьезно. Прежде чем выйти, я выглядывал во все окна, крадучись выходил в коридор, высовывал голову из двери подъезда. Эти предосторожности давали возможность не сталкиваться с моим другом лоб в лоб. Если он возникал где-нибудь в отдалении, у чьего-нибудь распахнутого гаража или на ступеньках продуктового магазина, я спешно отворачивал в сторону и, когда уж нельзя было не столкнуться взглядом, угрюмо кивал. В ответ видел восторженно поднятый большой палец, а если Боцману удавалось
— Ты молодец, Мишель, молодец. Я слежу за тобой, и ты молодец. Так держать!
Меня интриговали эти непонятные похвалы, но не настолько, чтобы вступать по их поводу в развернутые словесные отношения с Боцманом. Я каждый раз спасался бегством, что, кажется, лишь подогревало его пиетет в мой адрес. О, если бы он мне нахамил, о, если бы он попросил денег в долг, как в прежние времена, и я имел бы возможность нахамить ему сам, и у меня был бы повод прекратить эту ежедневную многоразовую пытку! Но нет! Боцман, судя по многим признакам, наоборот, лишь все более проникался необъяснимым ко мне уважением. Когда я задумывался об этой истории, у меня появлялась совершенно параноидальная мысль, что Боцман каким-то образом посвящен в тайну моего тяжкого треножника и является чем-то вроде моего болельщика — справлюсь или не справлюсь. И то, что я еще как-то держусь под тройной атакой, вызывает в нем с каждым днем все большее восхищение. Но ведь бред, Михал Михалыч, очевиднейший бред!
Да, вечерами действительно становилось легче. Приезжала Лена. Мы устраивали поздний ужин, она с маленькой бутылочкой пива, я — с бессмысленной телепередачей. Какая-то все же жизнь. Состояние было ровно скверным, и это тоже стабильность. Но сколько я так выдержу? И как будет выглядеть «не выдержу»?
Названивая мамочке, Лена регулярно сообщала, что я чувствую себя отлично, что «сердце мое уже в порядке». Однажды, когда я тяжко усмехнулся в ответ на эти слова, она сказала:
— Ты знаешь, я не смогу маме объяснить, что с тобой происходит. Ну не поймет она, что значит тоска.
Тесть все время допытывался, почему мы не приезжаем. Он уже выгнал и перегнал по второму разу свой знаменитый в семейном кругу самогон.
Ленка кивнула мне — мол, что соврать, почему?
— Скажи, что у меня грипп.
— Температура? Да, есть и температура. — Она закрыла трубку ладонью. — Сколько?
Вот старый привязался!
— Скажи, что у меня сорок и пять. — мстительно усмехнулся я.
Ленка сообщила. Выслушав ответ, хихикнула.
— Что там?
— Он говорит, что у него больше.
— Что значит больше?! Больше не бывает. Сорок семь, да?
— Больше! — веселилась жена.
Я презрительно оттопырил губу и махнул рукой.
— У него пятьдесят пять градусов.
Тут я понял наконец: это он не про организм, а про самогон.
Все же надо было как-то объясниться с Сашей. Я долго собирался с силами, наскреб какие-то, включил телефон. И тот сразу заголосил.
Голосом Бойкова. Ему нужно было узнать, обладаю ли я клубной карточкой ЦДЛ. Я обладал. Он спросил, а заплатил ли я членские взносы за этот год. Да, заплатил, а что?
— Тогда ты возьмешь нам с Элкой билеты на «киллбилла».
Член клуба имел право на два бесплатных билета в кинозал.
— Тебе же ничего не стоит, а нам приятно. Дружеский жест.
Пока я думал, как именно послать его, он успел сообщить, что они ждут меня в клубе через час, и положил, стервец, трубку. Сначала я и не думал никуда ехать, поддаваться такому нахрапу — себя не уважать. Сейчас завалюсь обратно в постель. Но получится, что это Бойков меня туда загнал. Нет, это совсем уж ни на что не похоже, мысленно ныл я. Так и взаправду свихнуться можно. Если это еще не произошло.
Съезжу.
Хоть какое-то развлечение. Нет, неправда, не в развлечении дело. Возможность побыть
полезным, вот что меня согревало. Полезным — значит, нормальным. Побыть некоторое время полноценным человеком, могущим провести в кино своих знакомых. Жалкие какие мысли в некогда гордой голове. Ну и пусть жалкие.Встретились мы с милым семейством в вестибюле нашего писательского дворца. Едва поздоровавшись, Элеонора заявила, что ей нужно посетить дамский кабинет. Я показал дорогу. Глядя ей вслед, Игорь схватил меня сухонькими, вострыми пальцами за запястье.
— Представляешь, сегодня уже четыре раза забирались в койку. Она меня совершенно выматывает, и боюсь, что, как Собчак, помру от разрыва аорты.
При этом я чувствовал, что при каждом шаге Элеоноры, волнующем всю ширину ее грациозной плоти, все десять пальцев Игоря дополнительно впиваются в мою обессиленную руку. Даже если он вдвое преувеличил, все равно этот брак приобретал какое-то мифологическое измерение.
— Билеты будем брать?
Мы подошли к окошку, я вынул закатанный в пластик листок.
— Но там одни мужчины! — раздалось сзади.
Выяснилось, что, подойдя к двери женского туалета, Элеонора обратила внимание, что туда один за другим ныряют какие-то мужики. Пришлось объяснять, что тут нет никакого преступления. Мужики заходят без намерения нарушить интимное уединение дам, просто через женский туалет легче выйти на Поварскую улицу к винным магазинам.
На лице Элеоноры все же выразилось некоторое сомнение, Игорь тут же бросил мою руку и, как беркут, всеми когтями перелетел на предплечье жены. Они отправились в сомнительное заведение вместе. Пусть встанет стражем у дверей, так ему будет спокойней.
Этот почти комический эпизод довел меня почти до слез. Я стал думать о могучей силе любви, которая действительно много терпит… и даже водит в туалет. Неожиданно я содрогнулся от омерзения и решительно наступил на грязные кривые лапки этой насмешливой гадине, вечно кривляющейся в стороне от дороги нормального размышления. Сколько раз она меня сманивала в сторону, в болотце, в омуток. Ирония кикиморически верещала под каблуком твердого намерения сделаться другим человеком. С обеззараженной душой, с до конца выдавленным рабом. Что я заперся в своей утлой коробке с шизушной паутиной по углам? Есть ведь большой мир, с подлинной верой, с чистой, свежей жизнью, с радостью искреннего существования. Никакого золота я не отыщу на дне выдавленных нарывов, просто рано или поздно захлебнусь в отраве, мною же и производимой. Вырвись из себя, «перемени ум», рассмотри сияющую точку в небесах своего сознания. Ты страдаешь, ибо внутренне грязен и в грязи бултыхаешься. Никогда не прекратится этот Освенцим в спине, если ты не станешь другим человеком. Каким другим? Вот вопрос вопросов. Во-первых, это столь же возможно, как и поднять себя руками за уши. Во-вторых, а хочу ли я этим другим человеком стать? Я хочу чуть покоя и радости для себя такого, каков я на текущий момент, только это мне по-настоящему интересно. А что это будет за «другой» человек — я не знаю, и нужен ли мне этот перемененный ум, сколько в нем будет от меня?
Кажется, я уже устраивал мысленную возню на этом месте, и к никаким ощутимым результатам она не приводила, отбирая уйму сил. Все вспоминалась блоковская фраза, некогда мимолетно считанная: «…я хочу одного — быть вполне хорошим». То есть не гением из гениев, не познавшим «тоску всех стран и всех времен», а «хорошим». С видами, надо понимать, на Царствие Небесное. Когда мне становилось чуть менее худо и я был способен что-то внутренне взвешивать и прикидывать, я совершенно соглашался с Блоком, я тоже соглашался быть «вполне хорошим», мне не будет противно, если меня будут гладить по головке — «молодец, молодец», — как поощряемого пса. Бог с ними, со всеми этими прозрениями и ощущением, что можешь править миром, не надо, отрекаюсь, только устройте мне расставание с этой тройственной пыткой — с тревогой, страхом и тоской.