Пантера, сын Пантеры
Шрифт:
Он думал таким образом замкнуть круг беседы и выйти из него невредимым, но Эшу снова спросил:
— А много таких книг? Я слышал, что до изобретения станка рукописи без конца переписывали, это называлось «рукописные книги», и они изменялись от переписчика к переписчику, делаясь хоть немного, да разными. А типографская книга во всем тираже одинаковая, ее меняют только ради нее самой, чтобы опечаток не было. Что лучше?
Иосия на сей раз хотел было отмахнуться — недосуг, мол, дело без меня стоит, зайдем-ка внутрь поскорее, но учительская жилка в нем опять восторжествовала, тем более внутри, как известно, с такой свободой не поговоришь, и его стало нести уже напропалую:
— Видишь ли, книги бывают не только рукописные и типографские, а самые разные, иногда вовсе невероятные. Из пластинок слоновой кости и пальмовых листьев, похожие на веер; склеенные
Тут он спохватился, что малый не поймет намека и что вообще слишком уж вольный затеялся разговор. Но Эшу как раз воткнулся в возникшую паузу:
— Так в Доме есть все, что когда-то написали на земле?
— Многое — да. Но нельзя же весь зримый мир сюда затащить, хоть кое-кто на славу постарался! — вырвалось у бедного Иосии.
— А я хотел… Папа, а есть такая книга, которая вмещает все книги на свете?
— Ну ты и спрашиваешь. Один древнеримский король хотел, чтобы у его народа была одна голова… Нету такой книги. Но вот что говорят — существует у нас в Доме на самом секретном положении Золотая Книга. Переплетные корки у нее и в самом деле золотые, а не позолоченные, бумага шелковая, старинной арабской работы, и вложена она для пущей и вящей сохранности в огромную глыбу лучшего горного хрусталя, или кварца, который еще называют оптическим, оттого что внутри него все двоится. А может быть, там простое стекло, только непробиваемое для пуль. Подвешена та книга за углы на четырех золотых же цепях, цепи соединены пятой цепью, куда длиннее, и уходит та цепь в самую вышину, под купол, где теряется в потоке света. И вот от того неведомого света, от обманного хрусталя, от всей этой игры и мерцания никому не дано увидеть, какова та Книга снаружи, не говоря уж о том, что в ней внутри. И идет неведомо и ненарушимо из Книги благодать истинного знания, обновляя все сущее.
Иосия говорил что в голову взбредет, абы красноречивей было и непонятнее и чтобы дитя с того убаюкалось. Но упрямца никакой угомон не брал.
— Ты сам ее видел? Эту книгу, — спросил Эшу потрясенно.
— Нет, в чужой сон забрался, — проворчал Иосия, жалея о своей откровенности и о том, что, борясь с нею, наплел неведомо что.
— Она, наверное, на небе, — продолжал мальчик, — а здесь только кажет себя. То есть показывается. А цепь обе их соединяет, книгу и ее близняшку. Только не как перемычка — песочные часы, а по-другому. Небо ведь — испод земли, а земля — крыша неба, хотя чаще говорят и наоборот. Тьма — другая сторона света, а свет — лучшая оправа тьмы. Вот обе чаши песочных часов и перепутались.
— Откуда ты такое взял, пуговица?
— Да из того своего сна, куда и ты по нечаянности попал, — усмехнулся Эшу.
Ох, непрост был мальчик и непростым вырастал. Даже телом стал он в зрелости силен и гибок, вопреки воздыханиям бабки Анны. Видать, не одна материна баня была ему причиной, сплетничали дамы, что постарше и несокрушимей; и даже не то, что Син, грешница, страсть как любила обкуриваться в баньке ароматным дымом с верху до самого низу, да обкуриваться, уж наверное, не для старой бздюхи, своего муженька, а для молодого; а в самом этом молодце. Солнце пустыни, скажите! Пантера сиррских предгорий!
И звали Эшу за глаза, а потом и прямо в них, — сыном Пантеры, полулегендарного сиррского вождя и — как и все жители Сирра — поэта, что было по форме даже лестно. Уже в юности он прочел, что в одной из самых страшных битв Фридриха Второго погиб предок великого поэта и драматурга фон Кляйста, сам недурной поэт. Это навело Эшу на неожиданные
сопоставления. У Кляйста — потомка последняя и лучшая пьеса была о курфюрсте и принце, своеобразных двойниках, телесном и духовном: полководце и поэте. Фридрих Великий и его духовное отражение, принц Гомбургский, слыли поэтами боя. Так и сам Эшу, если не физический (уж слишком вольное допущение!), то духовный родич Шамса, мог назвать себя поэтом книжного ремесла.Лишь холодный ум его был отдан «железу», страстное же сердце — потаенным книгам, их многообразию и завершенности каждой из них, вмещающей в себя весь мир со всеми деревьями, горами, морями, звездами городами — и всеми прочими книгами. Он разыскивал их в пыльных лабиринтах запретной части библиотеки, отыскивая шифры в машине и путешествуя по виртуальным коридорам. Он коллекционировал малейшие упоминания о них и знал эти описания лучше, чем сами книги. Он читал о буквицах, плавно разворачивающихся в миниатюры, о всепроникающих, оплетающих текст орнаментах кельтского звериного стиля, давшего диковинный русский побег; о горделивом византийском минускуле и стройном каролингском письме; о виноградных усиках арабской вязи, лукаво прокравшейся на обвод ризы православного первосвященника любовным стихом. О вековечном стремлении делателей книг сотворить из каждой целостное триединство текста, переплета и иллюстраций. Эшу, наконец, понял, почему сложное ремесло украшения книги картинками называлось иллюминацией: украсить книгу цветами и образами значило для средневекового мастера внести в нее животворный свет. Он пил этот свет, как вино, и лучшее вино, которое он пил, было родом из книги.
Но нигде и никогда не встречал он предания о книге, заточенной в каменную радугу, как меч короля Артура или лучшего из его рыцарей, Галахада.
Так шло учение и проходило студенчество. И вот, наконец, одряхлевший Иосия в последний раз довел Эшу до порога Дома и передал, как эстафетную палочку, господину Пауло Боргесу, бывшему университетскому «дону» и нынешнему директору.
Боргес, или Учение Слепой Белки
«Почетней быть твердимым наизусть
И списываться тайно и украдкой,
При жизни быть не книгой, а тетрадкой».
М. Волошин
Пауло Боргес, слепой директор Дома Книги, стал первым начальством и вторым после Иосии учителем молодого Эшу. Ослеп он, уже став главой Дома; возможно, от чрезмерно частого соприкосновения с виртуальной реальностью, создаваемой всеми зараз миниатюрными считчиками книг, но, пожалуй, и от того, что еще с детства книги слишком часто заменяли ему иную пищу.
В зрячей юности он всласть побродил по лабиринтам энциклопедий, спиралям свитков и листам кодексов, отразился во всех зеркалах черных мониторов, куда попадали считываемые ползучими сканерами книги — и был за это в зрелости наказан. О сладкая вина! Впрочем, главной виной было общение не с зеркалами, а с бумажной продукцией, что происходило в полутьме и тайне — ибо хрупкие по природе книги крайне редко должны были подпадать под листание и прочтение.
Фамилия его, так удивительно совпадавшая с названием известнейшего книжного шрифта, казалась псевдонимом или попросту им была. Никто не помнил этого в точности, равно как и его возраста: директор был предвечно стар. Сколько его знали, он всегда был таким: худощавый, со втянутыми внутрь щеками (зубы у него остались только на переднем фронте, а заказать себе протез все не удосуживался), легкий на ногу, он, с его всегдашней хрупкой грацией, казался неким странным насекомым — кузнечиком или комаром, — залетевшим в высокий книжный зал с темными ступенями стеллажей, по которым он буквально порхал. Стало быть, отсутствие зрения ему не мешало? Должно быть, так: туда, где работали внутри книг сканеры размером с муравья, внешнего света все равно почти не доносилось, и ущербность Боргеса оттого не получала своего обыкновенного смысла.
А, может статься, он ориентировался по запаху и звуку — шелестению папирусов, густому шороху и аромату пергаментов, резкому запаху пыльной и пухлой старинной целлюлозы… рокоту свитков, намотанных на деревянный каток…
Да и его чуткие, зрячие пальцы сами работали как сканер…
Жил он не по общему библиотечному правилу — долгу скупого хранителя древностей; жаль только, что читатели, коих он жаждал, были к тому времени пораспуганы. Выдавая редкому ценителю на руки свиток, походил он на купца, что с гордостью предъявляет тароватому покупателю свернутую в рулон вечность.