Par avion. Переписка, изданная Жан-Люком Форёром
Шрифт:
Я могла бы, например, рассказать про один вечер в пору белых ночей, когда мне было одиннадцать лет и мы с папой, мамой и младшим братом сидели за ужином. Вечер был очень светлый — из тех летних вечеров, которые навевают печаль, потому что кажется диким сидеть у себя дома на четвертом этаже и ужинать в такую светлынь. Всё уже распустилось, всё цветет, у молодежи сплошная любовь, а тебя держат за ребенка и никуда не пускают. И тут раздается звонок в дверь. Это оказывается мой дядя, который тогда учился на юриста. Он просто шел мимо… и, разумеется, согласился поужинать с нами, а потом сказал: «Никто не хочет со мной в Тиволи?» До сих пор помню охватившее меня тогда чувство — безумную радость, которая защекотала мне горло и едва не помешала ответить.
Сам поход в Тиволи забылся, но
Тот же дядя однажды на Пасху пригласил нас поехать с ним за сладостями. Мы погрузились в его скромный «моррис майнор» дымчатого цвета, и всю дорогу дядя пел то «Writing love letters in the sand» [22] , то датскую песню «Не дари мне больше розы». Он распевал во все горло и при открытых окнах, так что казалось, будто мы попали на съемки кино. В кондитерской он первым делом спросил: «Ну, малышня, чего вам тут хочется?» И на обратном пути автомобиль, помнится, был настолько перегружен сластями, что ехал вдвое медленнее, чем туда. Может, во взрослой жизни мы просто не умеем так радоваться, а?
22
Песня «Любовные письма на песке» американского эстрадного певца Энди Уильямса (род. 1930).
У бабушки с дедушкой была просторная усадьба, куда мы обожали ездить в гости. Вместе с двоюродными братьями и сестрами мы проводили там каникулы. И я помню, как однажды туда пришла большая посылка от дальних родственников из Америки и нам позволили ее разбирать. Чего в ней только не было! Сейчас уже не вспомнить подробностей, но осталось ощущение изобилия — и восхищения тем, что все это прибыло с другого конца света. В каком, оказывается, огромном и удивительном мире мы живем! В тот вечер он для меня разросся до колоссальных размеров, причем я ни капельки не испугалась. Да, еще в посылке обнаружился пластырь с американским флагом: ничего подобного ему мы раньше не видели. Он был гораздо лучше привычного для нас матерчатого пластыря телесного цвета, который успевал испачкаться и разлохматиться, прежде чем ты переставал плакать. Я укусила себя за палец и сделала вид, что мне позарез нужен новый пластырь. И взрослые поддержали мою игру, а я была безмерно счастлива, что у меня на пальце красуется американский флаг.
Те же бабушка и дедушка прислали огромную — просто колоссальную — посылку с бананами в лагерь, куда меня отправили с детским садом и где я безумно скучала по дому. Помню, как я обрадовалась, что ее прислали мои бабушка с дедушкой. Бананы предназначались для нас всех, зато лежавший сверху журнал «Дональд Дак» был для меня одной. Я блаженствовала!
Благодаря всем этим неожиданным внешним событиям, всем этим приятным сюрпризам я научилась ценить собственное существование.
Мне запомнился еще один летний вечер — когда мы ужинали у старой тетки. Она жила в Гамлетовом городе [23] в таком старинном доме, что, происходи дело во времена Шекспира, дом этот мог бы видеть сам Гамлет. Пока она, то бишь тетка, вместе с моей мамой варила кофе, отец и дядя (на сей раз уже другой дядя) вынесли на улицу стол и стулья, развесили поверх окон картины и накрыли стол к ужину — с хрустальными бокалами и парадными серебряными подсвечниками. Как ты думаешь, нам, детям, это понравилось? Более чем понравилось. Мы были счастливы! Мы были в восторге!
23
Имеется в виду Хёльсингёр (англ. Эльсинор) — город в Дании, на северо-востоке острова Зеландия.
Так же и во взрослой жизни, Жан-Люк, меня осчастливило одно неожиданное внешнее обстоятельство. Своими письмами ты внушил мне чувство, что окружающий мир благоволит ко мне. Эти
письма, милый друг, щекочут мне горло неизмеримой, нежданно-негаданной радостью, за что я тебе сердечно благодарна. Приятно было снова испытать с тобой почти детскую радость.Целую,
Д.
Господи боже мой, Жан-Люк!
Ты прекрасно знаешь, что на другом конце телефонного провода молчала я (я имею в виду совсем недавно). Я слышала, как ты взял трубку и сказал: «Алё». Слышала, как ты спросил: «Кто это?» Слышала, как ты выдержал паузу, даже слышала твое дыхание, прежде чем ты швырнул трубку на рычаг, оборвав собственное проклятие. И я совсем не раздосадована тем, что ты выругал меня. (Впрочем, зачем было ругаться? Ты же знал, что это я…) Напротив, я счастлива, я ликую оттого, что ты жив. Ведь я уже было решила, что ты умер. Распахиваю душу, чтобы впустить в нее твой голос.
Твоя Д.
Дорогой Жан-Люк!
Сам видишь, я пишу это письмо по-датски. Не все ли равно, на каком языке писать, если так или иначе не получаешь ответа?
Волосы у меня висят патлами, кожа увядает, косточки исходят болью, а сердце обуглилось и превратилось в головешку.
Что происходит?
Мой организм отравлен всевозможными резонами, мозг ошалел от распирающих его мыслей. Меня донимают разные объяснения. Но резоны, объяснения, оправдания должны кем-то выдвигаться. Мне же никто не выдвигает никаких резонов, да и что бы я стала с ними делать? Я знаю лишь одно: меня окружает молчание, я погружена в полнейшую тишину. Эта тишина — вроде комнаты с обитыми шершавой серой материей звуконепроницаемыми стенами. Тут до меня не доносится ни звука, я не слышу даже собственного голоса, а мои жалобы или рыдания не проникают наружу, за пределы этой камеры тишины.
Зато теперь я вижу то, в чем боялась себе признаться раньше: нашей сказочной пещеры более не существует. И, право, мне непонятно почему.
Это письмо… если б ты знал, милый друг, как невыносимо больно мне писать такие слова… это письмо должно стать последним. Нет, мне не хватит сил, я бесконечно одинока, а одиночество — тяжкое бремя… Я продолжаю писать только для того, чтобы успеть сказать тебе возможно больше, прежде чем поставлю точку. Разумеется, по ходу нашей переписки меня не раз посещала мысль о том, что когда-нибудь этому восхитительному сумасбродству придет конец. И все же я надеялась, что наша книга останется раскрытой еще много лет и мы будем заполнять ее пустые страницы, пока вместе не решим поставить точку… И я надеялась, что мы сделаем это, лишь записав в нее какую-нибудь особенно изысканную фразу.
Почему ты не мог прислать мне хоть пару строк, чтобы я не оставалась в неведении и отчаянии до бесконечности? Не мог дать знак, который бы заставил меня утратить надежду (когда же я перестану томиться по тебе?)?.. Разве нельзя было сделать это по-хорошему и по-доброму? Разве я заслужила такую пытку? Почему ты не попрощался со мной бережно и ласково, не утешил меня? Хотя какое утешение от человека, причинившего горе? Но в том-то и заключается горькая суть горя: утешение может дать лишь тот, кто тебя покинул… тот, кто умер. Ты умер для меня, Жан-Люк, а потому на всем белом свете есть только один человек, который может меня утешить: тот, который этого не может.
Покинутая тобой, я отреклась от прежней себя. Лишь теперь, задним числом, я сознаю, насколько была счастлива. Счастлива и неумеренна. В своей самонадеянности я считала возможным всё. Какая же я была глупая, во что бы то ни стало добиваясь встречи с тобой! Какая ненасытная! Удивительно, что я не понимала простой вещи: человек счастлив в парении… главное вовсе не в том, чтобы куда-то добраться, достичь цели. И все же — почему селезень щиплет утку в темя, загоняя ее под воду, почему лебеди свиваются шеями, а двое влюбленных сидят на скамье у моря и, не отрываясь, смотрят друг на друга? Не потому ли, что жизнь хочет взять свое, не потому ли, что любовь рвется к тому, кого любишь?