Par avion. Переписка, изданная Жан-Люком Форёром
Шрифт:
Я вижу, как ты полураздетая стоишь перед зеркалом, предоставляя мне возможность разглядеть тебя.
Бросается в глаза белизна твоей кожи… но ты уже задергиваешь занавеси.
И даешь поцеловать тебя в шею подошедшему сзади
Жан-Люк.
Жан-Люк!
…я сама не своя, снова и снова перечитывая твое письмо.
Я тоскую по тебе, склоняя голову и местоимения (в датском языке глагол «склонять» употребляется и для грамматических категорий, и для частей тела).
Я сама не своя от тоски по незнакомому мужчине: я знаю его почерк, но не знаю
Подумать только: этот листок очутится в его руках, перед твоим взором!
Я завидую воде, что омывает тебя по утрам: ее капли сливаются в струи, стекающие по твоему обнаженному телу. Завидую гребенке, которая расчесывает твои волосы, и чашке, которую он подносит к губам. Завидую ножу, который он держит в руке… руке, что режет хлеб. Хлеб, в который он вгрызается зубами.
Я бы с удовольствием стала рубашкой, соприкасающейся с твоей шеей, плечами, животом. Я бы с удовольствием стала туфлями, которые он четыре года назад купил в Швейцарии, которые любит надевать и регулярно чистит… не говоря уже о кистях, дожидающихся его в мастерской, или о натянутом на подрамник холсте!
Я бы с удовольствием стала креслом в мастерской, из которого ты рассматриваешь создаваемое полотно.
Я преисполнена зависти к бутылке вина, из которой он наливает себе, готовя курицу… вот бы оказаться на месте этой курицы, которую умащивают оливковым маслом и чесноком с солью, чтобы затем поджарить и съесть…
Вот бы оказаться на месте парикмахера, который время от времени стрижет тебя, или кассирши в продуктовом магазинчике «Феликс Потен», который наверняка есть поблизости от твоего дома. Она даже не подозревает, какое ей выпало счастье — каждый день здороваться с тобой, а на прощание спрашивать, все ли ты купил, не забыл ли чего!
Вот бы оказаться деньгами, которым было уютно лежать у него в кармане и которыми он теперь расплачивается.
Какой из простыней я предпочла бы стать: той, на которой он спит, или той, которой укрывается перед сном? Наверное, скорее той, которой укрывается, которая обволакивает его тело, которую он пропускает себе под мышками и между ног. Простыней, запах которой он с наслаждением вдыхает, когда она чистая, и которая за ночь начинает пахнуть уже им самим. Мне даже жутко думать обо всем этом…
Зато: будь я твоим ножом, чашкой или курицей, будь я кассиршей из магазина, рубашкой или туфлями, я бы не исходила от тоски, как исхожу теперь, я бы не капала духами на запястье и не гладила себя этой рукой по всему телу — осторожно в наиболее укромных его уголках. Я бы не стала аккуратно складывать письмо и не вложила бы его в конверт, как собираюсь сделать вскорости. И я бы не парила, сама не своя, невесомая, как невесом запах… как невесома теперь я. Я стала невесомой от тоски. Настолько невесомой, что могу послать в конверте и самое себя… Тогда бы я не была той, что недавно получила твое письмо и по-прежнему, даже в невесомом состоянии, зовется
Дельфина.
До меня, Жан-Люк, вдруг дошла безмерная необдуманность моих поступков.
Как я могла отослать сегодняшнее письмо («невесомое», хотя оно куда весомее своей тяжести) на твой домашний адрес? Кто же так делает? Теперь я понимаю, насколько это было глупо и опрометчиво с моей стороны, и представляю себе, что его читает не тот, кому оно было предназначено…
Но
и это письмо… куда мне послать его, если не тебе домой?..Спасите-помогите!
Д.
Дорогая Дельфина!
Я думаю о тебе и пробую на язык твое имя… Я закрываю глаза и вижу, как взлетает над водной гладью влажное дельфинье тело.
Я пишу, сидя под тутовым деревом у себя во дворе. Когда я закрываю глаза, перед моим взором возникают яркие образы и сияние, так что мне лучше всего думается о тебе с закрытыми глазами.
Время от времени я открываю их, потому что иначе не мог бы писать… а эта писанина все-таки должна в конце концов вылиться в письмо, пусть даже прерывистое, стаккатное.
Когда я закрываю глаза, повернувшись к солнцу, мир окрашивается в некий цвет, назвать который я не берусь — только недалекие люди знают названия всему и вся. Присутствует ли в этом ослепительном сиянии синева? Или оно скорее белое… желтое… персиковое? А может, я просто вижу изнанку своих век? Или это запечатленное на сетчатке воспоминание о небе, каким оно было, прежде чем я закрыл глаза? Сияние настолько ослепительно-светлое, что кажется холодным, зато веки, словно в противовес ему, невыносимо нагреваются. На долю секунды сияние перед моим внутренним взором меняет цвет, потому что между мной и солнцем пролетает стриж (в данном случае выражение «мой внутренний взор» подходит как нельзя лучше — я действительно смотрю внутрь себя). Цвет сияния меняется даже от мухи; я уверен, что и облачко — самое что ни на есть легкое и клочковатое облачко — тоже изменило бы его цвет, который на самом деле не столько цвет, сколько ощущение.
Ощущение это ширится, к нему присоединяется дуновение ветерка, который доносит до меня запах растущих с южной стороны дома томатных кустов. И вот ощущение цвета снова меняется благодаря едва уловимому аромату отцветших роз у меня за спиной — он несет в себе прохладу и облегчение и перекрывает теплое, таинственное благоухание паслёна.
Я думаю о том, как бы стал объяснять цвета слепому. У меня самого они всегда связаны с запахами, но объективно ли толковать цвета через ароматы — ароматы и ощущения?
Скажем, краска Caput Mortuum, или мумия [6] (которую я очень люблю, хотя название ее происходит от мрачного латинского выражения «мертвая голова»), своей насыщенной резкостью напоминает запах помидорной рассады.
Белая краска связана для меня с запахом огурца, хотя огурец вовсе даже зеленый. Закрой глаза, Дельфина, понюхай кусочек огурца и скажи, бывает ли запах белее этого…
Утренняя роса у меня — коричневая.
Только что положенный асфальт — желтый.
6
Эта краска имеет цвет запекшейся крови.
А зеленый цвет неизменно ассоциируется с запахом свежескошенной травы.
Все оттенки синего растительные и в то же время скипидарные, отчего они, ясное дело, попадают в одну категорию с эфирными маслами лаванды. Если я, привычно отмывая кисти в помятой жестяной кружке, закрою глаза и понюхаю тряпку, пропитанную скипидаром, его цвет окажется для меня посередине между аквамарином и гранитом.
Мне вдруг пришло в голову, что я никогда не допытывался у слепого, насколько он слеп. Ведь в его мире не обязательно царит полный мрак. Может, и у него солнце вызывает внутреннее зрение, которое в моем случае при мысли о тебе рисует твой образ? Мысль в любом случае должна озарять человека.