Шрифт:
Предисловие
Первоначально я хотел просто подготовить новое — как принято говорить, расширенное и дополненное — издание своей книги 1997 года «Русский постмодернизм: Очерки исторической поэтики». Принявшись за дело, я довольно скоро убедился в том, что за прошедшее время не только интересующая меня литература приобрела новые очертания, но и изучение русского постмодернизма заняло солидное место в академической науке — как российской, так и мировой. Возможно, — под влиянием этих факторов — как, впрочем, и в силу возрастных, исторических и географических причин — мои собственные представления об этом культурном феномене претерпели довольно серьезные изменения. Настолько серьезные, что потребовалось написать новую книгу [1] .
1
В настоящее издание вошли некоторые фрагменты из «Русского постмодернизма» (см. главы о Набокове и Вен. Ерофееве), но ни один из них не остался таким же, как был, — по ходу работы оказалось, что новая структура и новые задачи влияют и на детали конкретного анализа.
Мне
Я ни в коем случае не хочу сказать, что выбранный мной метод «правильнее», чем последовательный исторический анализ одного из сюжетов. Скорее наоборот. Но разбросанность и интерес к пучкам, а не к нитям, по-видимому, отражают достаточно распространенное представление, разделяемое и мной, о том, что литературный процесс — по крайней мере в русской литературе XX–XXI веков — не идет линейно, от «этапа» к «этапу», что в нем сосуществуют многие пути и возможности одновременно, что, строго говоря, ничто не уходит в прошлое: и в сегодняшней культуре совсем не мирно сосуществуют «литературы», вырастающие из Серебряного века, из советского авангарда, из соцреализма, из разрешенного социального реализма, из андеграундного «высокого модернизма», из андеграундного авангарда, из того, что в предыдущую культурную эпоху никто бы не стал считать литературой (например, так называемое «наивное письмо») и т. д., и т. п.
«Полицентрическая» структура книги также отражает предположение (тоже не только мое) о том, что современная теория литературы с трудом поддается абстрактному, формульному изложению. Разумеется, времена нормативных эстетик давно миновали. Но постмодернизм (а с постмодерной точки зрения и модернизм) ставит исследователя в особенно скользкую ситуацию, заставляя описывать в логических понятиях то, что выходит за их пределы, формируя какую-то иную, уж точно не рациональную логику. Отсюда приходится либо артистически резонировать на «предмет описания» (как это делает, например, Александр Генис или делал Александр Гольдштейн), либо искать какую-то другую, алогичную и иррациональную, логику. Иначе говоря — паралогию.
Понятие «паралогии» было введено Жаном-Франсуа Лиотаром для характеристики нового типа легитимации, формирующегося в современной культуре — в постмодерной ситуации кризиса глобальных метанарративов:
Занимаясь неопределенностями, ограничениями точности контроля, конфликтами с неполной информацией, «фракталами», катастрофами, прагматическими парадоксами, постмодернистская наука строит теорию собственной эволюции как прерывного, катастрофического, несглаживаемого парадоксального развития. Она меняет смысл слова «знание» и демонстрирует, каким образом это изменение может происходить. Она производит не известное, а неизвестное. И она внедряет модель легитимации, не имеющую ничего общего с моделью наибольшей результативности, но представляющую собой модель различия, понимаемого как паралогия [2] .
2
Lyotard Jean-Francois.The Postmodern Condition: A Report on Knowledge / Transl. from French by Geoff Bennington and Brian Massumi. Manchester, 1984. P. 60. Здесь и далее переводы цитат, если иного не оговорено, мои. Я использую (как и во многих других цитатах, приводимых далее в этой книге) английский вариант в качестве источника, поскольку в существующем русском переводе этого фрагмента с французского, на мой взгляд, упущены некоторые важные нюансы.
Поясняя эту категорию, Лиотар подчеркивает, что «паралогия» воплощает «силу, которая дестабилизирует объяснительные возможности и проявляется в предписании мыслительных норм или, если угодно, в предложении новых правил научной языковой игры» [3] . По мнению ученого, именно паралогия противостоит традиционным формам легитимации знания как наиболее эффективная и наименее репрессивная: паралогия не скрывает противоречий и парадоксов высказывания, а, напротив, выдвигает их на первый план как каналы коммуникации с другими, конкурирующими или параллельными высказываниями, тем самым включаясь в процесс языковых игр, порождающий новое знание. Мне это понятие кажется важным и для понимания трансформаций русского модернизма и постмодернизма, и для способа описания этих трансформаций. Отсюда и название книги.
3
Lyotard Jean-Francois.The Postmodern Condition: A Report on Knowledge. P. 61.
Книга эта, как я сейчас вижу, не относится ни к теории, ни к истории литературы. С точки зрения теории она слишком много внимания уделяет отдельным текстам. С точки зрения истории она слишком пунктирна: между анализируемыми произведениями остаются большие пробелы. Естественно, выбранные мной феномены соотносятся с развиваемой в книге теоретической логикой (паралогией). Но они вряд ли иллюстрируюттеорию — скорее всего, они заставляют меня ее все время переписывать. Соответственно то, что можно обозначить словом «теоретизирование», в моем случае не является жестким каркасом, пронизывающим
текст книги насквозь. Скорее, теоретические гипотезы возникают как выводы из анализа конкретных текстов и больше похожи на бинтики с привязанными к ним гайками, которые герой фильма Андрея Тарковского «Сталкер» бросал впереди себя по мере продвижения по Зоне (тоже весьма нелинейного, если кто помнит). Может быть, поэтому в книге три вводных теоретических главы, у каждого из разделов — своя.Именно тексты, выбранные для разбора, — а не теоретические концепции — образуют что-то вроде сюжета книги. Сюжет этот, в общем, чрезвычайно прост. Говоря словами Ж.-Ф. Лиотара, постмодерн, «конечно же, входит в модерн» [4] . Однако эта самоочевидная для философа формула вызывает множество вопросов: чем модернизм отличается от модерна, а постмодернизм от постмодерна? Означает ли сказанное, что «постмодернизм, конечно же, входит в модернизм»? И вообще насколько это универсально и чем доказывается?
4
Лиотар Ж.-Ф.Ответ на вопрос: что такое постмодерн? / Пер. с франц. А. Гараджи // Ad Marginem ‘93. Ежегодник. М.: Ad Marginem, 1994. С. 79.
Я не претендую на то, чтобы ответить в целом на столь глобальный вопрос: в «Паралогиях» речь идет о том, что русский постмодернизм не только не противостоит русскому модернизму 1910–1930-х годов, но и — в отличие от западноевропейского или североамериканского постмодернизма — представляет одну из важных фаз в историческом развитии модернизма.Развитии, не законченном и поныне.
Как, по-видимому, не завершена и модерность (modernity), которая с окончанием «холодной войны» не воссияла над миром (как на то надеялся Фрэнсис Фукуяма — и далеко не он один), но, напротив, обнаружила непредвиденные противоречия и даже способность трансформироваться в «новое средневековье» с религиозными войнами и общим возрастанием роли религиозного фактора в культуре. Впрочем, относительно конца модерности звучали и иные голоса. В частности, голос Юргена Хабермаса, назвавшего модерность незавершенным проектом [5] . Но для Хабермаса мысль о незавершенности «проекта» модерности служила основанием для резкой критики постмодернизма и его философии (аналогичную позицию занимают а современной России Б. Дубин и Л. Гудков — см. подробнее в гл. 12). А русская культура, на мой взгляд, демонстрирует ограниченность, если не фиктивность, дихотомии модерн/постмодерн, позволяя, повторю это еще раз, рассматривать постмодернизм как важный (хотя, понятно, далеко не единственный) путь развития модерной культуры и модернистского сознания.
5
См.: Хабермас Ю.Модерн — незавершенный проект // Вопросы философии. 1992. № 4. Речь, ставшая основой для статьи, была произнесена в 1980 году при получении Хабермасом Премии им. Теодора Адорно; первая публикация текста: Habermas J.Kleine politische Schriften I–IV. Frankfurt а. М., 1981. S. 444–464.
И если исторически модернизм формируется в конце XIX — начале XX века как полилог спорящих друг с другом дискурсов, одновременно критикующих модерность и предлагающих свои сценарии ее обновления, то постмодернизм появляется на рубеже 1960–1970-х (и на Западе, и в России) как критика модернистских версий модерности — что, впрочем, вполне вписывается в логику модернистского сознания, постоянно и неуклонно подвергающего сомнению собственные аксиомы, подрывающего собственный фундамент.
В русской культуре эти достаточно абстрактные положения приобретают особую остроту в силу того, что если на Западе постмодернизм возникает как рефлексия на новый уровень развития модерности (называемый особо романтичными теоретиками «постмодерностью»), то в России, а вернее, в Советском Союзе, где появляются первые тексты русского постмодернизма, ничего подобного не наблюдается. И действительно, социокультурная ситуация, в которой возникает русский постмодернизм, на первый взгляд не имеет ничего общего ни с «поздним капитализмом» (Ф. Джеймисон), ни с «цивилизацией массмедиа» (Ж. Бодрийяр), ни уж тем более с «концом истории» (Ф. Фукуяма). Парадоксально, но факт: русский постмодернизм возникает внутритоталитарной культуры или, по меньшей мере, в близком, «коммунально-квартирном», соседстве с ней — развиваясь параллельно и находясь с ней как в прямом, так и (чаще) непрямом диалоге.
Чтобы избежать этого невозможного с ортодоксально-детерминистской точки зрения парадокса, некоторые современные исследователи пытаются представить русский постмодернизм феноменом, принадлежащим исключительно посткоммунистическому периоду. Это, конечно, не так. Посткоммунистический период представляет собой одну из поздних фаз художественного процесса, который начался в русской неофициальной литературе еще во второй половине 1960-х — начале 1970-х годов. Причем этот процесс, вопреки устойчивым представлениям, не был замкнут в пределах андеграунда, но в немалой степени затронул и творчество писателей, признанных в официальной советской культуре. Р. Эшельман в своей монографии «Ранний советский постмодернизм» [6] убедительно показывает, как в реалистической прозе 1970-х кризис советской ментальности порождает черты, сопоставимые с важнейшими элементами постмодернистской «эпистемы». Так, в основании художественной философии зрелого Трифонова исследователь находит ризоматическую (по Делёзу) — то есть неиерархическую — связь всего со всем: большого с малым, личного с историческим. А у Василия Шукшина поведение его «чудиков» характеризуется «эпистемологическим сомнением» (Д. Фоккема), невозможностью различить свободу от зависимости, счастье от горя, собственную точку зрения от навязанной или чужой и т. п.
6
См.: Eshelman R.Early Soviet Postmodernism. Frankfurt a.M.; Berlin; Bern; New York; Paris, Wien: Peter Lang Publ., 1997.