Парамон и Аполлинария
Шрифт:
Хачатуром Геворкиевичем Хачика называли давно, когда он еще работал на станции Одесса-товарная, очень давно. Он взволновался, даже немного растерялся, стал уходить.
— Жена — наверно, ждет не дождется…
Но остановился, вдруг вспомнив свой вопрос, некогда оставшийся без ответа, вернулся к ямке.
— Так метете теперь вы? А что, Наталья Дмитриевна заболела?
— Нет, — с готовностью, но неторопливо отвечал Хворостенко. — Она — нет, слава Богу. Сестра у нее в деревне — та заболела и вот вызвала мою. Там поросята, там огород, вот все лето она и там. Родная, надо же, кому еще?
— И все лето вы один? — с чувством спросил Хачик.
— Куда уж хуже!
Хачик нагнулся, подобрал у своих ног кирпичный осколок, бросил в ямку и согласно покивал:
— Мы с моей тоже не любим разлучаться.
— Возраст, — значительно сказал Хворостенко.
— Вот именно, — отозвался Хачик. — Возраст. Болезни. Ей, например, ни в коем случае нельзя поднимать тяжелое. Так это мое дело. — Для наглядности он воздел кверху капустный кочан. — А мне, другой пример, ни в коем случае нельзя кушать слишком соленое. Так что, спрашивается, я сам буду для себя вымачивать селедку? Да никогда в жизни, — горячо, как клятву, выкрикнул Хачик и проникновенно добавил: — А она, конечно, сделает, и по всем правилам.
Хворостенко поправил ремень на плече и серьезно, мечтательно сказал:
— Приедет, попрошу у нее вареничков с творогом. — И долгим и теплым взглядом посмотрел в прозрачную перспективу улицы, сбегающей к морю, как будто оттуда, из чистой морской дали, и должна появиться его недобрая супруга с полной сумкой деревенских гостинцев — сальца, меда, чеснока.
Хачик смотрел туда вместе с ним.
— И скоро ли, Петро Матвеевич?.. — спросил он.
— Игнатьич, — поправил Хворостенко. Он оторвался от дали и опять зацарапал метлой по булыжникам и по кромке тротуара.
— Извиняюсь! Скоро ли, спрашиваю, вернется ваша Наталья Дмитриевна?
— Да кто ж ее сообразит!.. — безнадежно сказал Хворостенко. — В письме написала — скоро. А что по-ихнему «скоро»? — Он яростно зашваркал метлой. — Не вставал бы в такую рань!.. В пять часов надо встать, чтобы успеть прибраться во дворе и на улице — участок вон какой! К девяти в школе надо быть, а я уже наработался, как битюг. Совести у ней нету, скажу вам честно. От приедет, я с ней поговорю. Что ж она — не понимает? — распалился вдруг Хворостенко со всем доверием. — Понимает, вредная старуха!
— Это так, — поддакнул Хачик. — С ними надо строго, тогда они не разучиваются чуткости. Женская чуткость в прямой зависимости — от нашей строгости, я этот закон давно усвоил.
— То-то! Она уже и забыла, как в пять вставать на работу! Она раньше одиннадцати часов и не выходит двор мести, а то и в двенадцать не соберется, барыня!
— И ничего, можно? Домоуправ не в претензии? — спросил Хачик, и улыбнулся против желания, и почувствовал, что улыбается сатанински, и знал почему. Потому что представил, как на желтой стене седьмого номера с раннего утра некоего дня и до одиннадцати, а то аж до двенадцати часов висит его припрятанная в чулане доска, и прикинул, сколько же народу успеет пройти мимо нее, идя в тот день на работу, и понял, что довольно много.
И второй, некогда оставшийся без должного ответа вопрос сам низринулся в их невинную стариковскую беседу:
— А кстати, Петро Игнатьич, где же все-таки находится тот ваш знакомый, который… Вы сами знаете, кого я имею в виду. А?
Хворостенко перестал мести и скорее удивленно, чем недовольно замотал головой:
— От дался вам покойник!
— Ай, так он умер?..
Хворостенко пружинно ударил метлой об землю:
— А если я скажу — не умер?
— Но вы же только что сказали —
покойник?— А если я скажу вам — убили его?
Хачик помолчал.
— Кто? — Он не скрывал ревности к мстителю.
— От человек! — Хворостенко опять надавил метлой на землю, и метла спружинила вверх. — Так его ж немцы и убили!
— Молчу… — в смятении сказал Хачик, но смотрел вопросительно.
Ах, судьбы, ах, судьбы человеческие! Тот ужасный гражданин был, оказывается, как еврей повешен — вот что услышал Хачик! Дана была ему Богом такая внешность удалого казака, что никаким документом, никаким унизительным раздеванием не мог он доказать новым властям христианскую свою сущность. С первого дня оккупации заметался бедный человек. До войны носил габардиновый костюм, штиблеты, а тут пришлось вышитую сорочку добыть, сапоги. Но и в этом специальном наряде он был похож на еврея, а то еще и больше похож, чем раньше. Для спасения жизни пошел записываться в полицаи — не взяли, еврей. До крайности дошел, убил, устроил публичное доказательство — не помогло. Попал однажды в облаву… На виселице кончились все переживания. Сапоги с него сняли, когда вешали, вышитая сорочка осталась. Так и висел босой. Жена осталась, дети…
— Жуткая история, Петро Матвеевич!..
— Игнатьич, — поправил Хворостенко.
Что за осень! Не припомнить другой такой осени, такой нежной застенчивости солнца, такой скромной синевы неба, такой целомудренной прозрачности деревьев, таких деликатных дуновений с моря, такой бережной тишины! В робком и ненадежном своем равновесии осенняя природа с трогательной настойчивостью призывала к плавному течению по жизни, к благородной созерцательной лени, к прощению, покою…
— А где же похоронен этот несчастный?
— А где ж ему быть похороненному? С евреями и похоронен, в одной яме. Там ему и памятник, верно, стоит. А не стоит, так поставят, а как же.
— Ему — стоит! — возмущенно воскликнул Хачик.
Хворостенко пожал плечом и ласково обмахнул метлой красную от кирпичного мусора могилку.
— Мое почтение, Петро Игнатьевич! Я очень надеюсь на самое скорое возвращение вашей супруги! — гневно выкрикнул Хачик, но его разгневанность распространялась на безответственные шуточки фортуны, и только.
— До свиданья! — сердито кивнул Хворостенко, но его недовольство распространялось на покинувшую дом жену, и только.
И Хачик наконец ушел.
«Неплохой старик, — думал он, удаляясь. — Надо было спросить, где он потерял ногу… Впрочем, не все сразу».
«Ангел Совместной Работы — самый веселый ангел», — заявил как-то Семка Трахтман, когда они однажды хорошо вспотели на складе ликеро-водочного завода и их после погрузки пригласили попробовать продукцию. Семка любил и умел между зеленым матом вбить выспреннее словечко.
«…Не терпящий ссор откровенных, Тем более неприязни тайной, Он сразу же всех мирит, Наполняет сердца расположеньем И подначивает к общему застолью Где-нибудь в ближайшем ресторане», —неожиданно для самого себя продолжил Хачик, но не тогда, на складе, и не сейчас, косо пересекая улицу, и даже не в этот день тихой осени, совместной работы и примирения, а лишь некоторое время спустя, когда задули зимние жестокие ветры, море заледенело до самого горизонта, деревья коченели от стужи, а снег все не выпадал и в городе с немалой тревогой ждали эпидемии гриппа…